Призванный к смелости, Оробете решительно поднялся со скамьи и посмотрел прямо старику в глаза.
— Почему я должен вернуться? — спросил он одними губами.
Старик ответил не сразу, словно ожидая продолжения.
— Должен тебе сказать, что твой вопрос некоторым образом меня разочаровал… Садись, садись рядом.
Оробете послушно сел на скамью и понурился.
— Куда вернуться, Даян? Разве ты уходил? И как бы ты мог уйти, не став прежде тем, чем тебе должно: гениальнейшим из математиков?
— Но в таком случае, — пробормотал Оробете, — может оказаться, что история комнаты с полуоткрытой дверью — правда.
С лукавой улыбкой старик снова коснулся его плеча.
— В таком случае я ответил бы тебе твоими собственными словами, которые ты произнес, выслушав пророчество мексиканских ясновидцев. Все зависит от условного языка: от того, как понять, как перевести историю комнаты с полуоткрытой дверью…
Оробете на миг забылся — и вдруг расцвел.
— Так оно и есть! — воскликнул он. — Как же я сразу не понял! Это оттого, что я еще не вполне перешел на parlar cruz.
— Скоро, скоро перейдешь, — ободрил его старик. — Как только снова увидишь декана, профессоров и своих коллег. А теперь давай немного поговорим, тут нам никто не помешает. Поговорим на том обыкновенном языке, на каком ты изъяснялся до сего дня в Бухаресте.
Нависла пауза, они сидели, не глядя друг на друга.
— Долго рассиживаться мне не позволено, — начал старик. — Впрочем, как только солнце зайдет, нам придется расстаться… Итак, вернемся к той несправедливости, которую над тобой совершили…
— Теперь это совершенно не важно, — тихо улыбнулся Оробете.
— Всё важно, всякая несправедливость. Но тут есть и моя вина: я должен был принять во внимание человеческую злобу. В сущности, если бы те двое твоих коллег не были отравлены завистью, никто бы ничего не заметил. Осенью двадцать пять страничек о теореме Гёделя принесли бы тебе степень доктора, твоя работа произвела бы сенсацию во всем мире, ты стал бы знаменитым — и кто бы тогда отважился, даже в такой стране, как твоя, поинтересоваться у великого человека, который глаз у него утрачен, левый или правый?
— Все это совершенно не важно, — повторил Оробете.
— Ты так говоришь, потому что сейчас ты под впечатлением того, что тебе вспомнилось, что открылось. Тебе кажется, и с полным основанием, что это гораздо важнее, чем критика Гёделевой теоремы. Но послушай меня хорошенько, потому что, повторяю, мы говорим сейчас на обыкновенном языке… Прежде чем Гёдель и остальные узнают о твоей гениальности, тебе придется убедить декана, что он совершил самую большую глупость в своей жизни…
Смех так и повалил Оробете, но он быстро сдержал себя и пристыжено провел ладонью по лицу.
— Хорошо, что ты окончательно проснулся, — заметил старик, — и вернулся к обычной своей манере мыслить и вести себя. Итак, повторяю: тебе придется убедить декана…
— Это будет трудновато, — серьезно сказал Оробете. — Я его хорошо знаю: он ни в зуб ногой по математике, не осилит даже уравнение второй степени. Деканом его назначили по политическим мотивам. А если невежда к тому же еще и крепколобый… — Он улыбнулся. — В общем, его может переубедить только приказ сверху.
— Об этом-то я и подумал, — кивнул старик. — Я не имею права переделывать то, что содеял. Ты останешься таким, как есть, по образу Моше Даяна, до конца своих дней. Надо искать другие возможности. Тот же приказ сверху.
— Но как мы его получим? — с грустной усмешкой спросил Оробете. — У меня нет протекции. И Меня никто не знает, кроме моих преподавателей.
Старик поднял глаза к небу.
— Скоро закат, — задумчиво проговорил он. — Надо спешить… Завтра вечером в Принстоне секретарь Гёделя найдет на столе твою работу. Он потратит полночи на то, чтобы ее понять, но как только поймет, побежит будить Учителя. Таким образом, послезавтра утром все крупные математики и логики Принстона узнают. Через двадцать четыре, самое большее через сорок восемь часов они будут названивать тебе по телефону.
— Которого у меня нет.
— Они будут звонить не тебе, а в американское посольство и на факультет. Потому что, если до них дойдет — а Гёдель, я полагаю, и еще двое-трое в состоянии тебя понять, — они затрепещут. И, уверяю тебя, на этот раз не повторится история с Эйнштейном или с Гейзенбергом… Ты понимаешь, о чем я?
— Понимаю, — отвечал Оробете.
— Итак, тебе надо переждать три, самое большее — четыре дня. Старик легко поднялся и крепко, с теплотой пожал ему обе руки.