Выбрать главу

- Недавно отмечали столетие.

- Это не возраст для города.

- Но и за эти всего сто лет он уже успел один раз погибнуть. Слыхал про страшное здесь землетрясение?

- Слыхал. Твой Захар поведал, едва я ступил на эту землю. Смелые люди, сказал, тут живут. Не сбежали, подняли город. Слыхал, слыхал.

- А что, и смелые. Земля подрагивает тут чуть ли не каждый год. И никто не знает, понимаешь, никто не знает, сколько будет баллов. Пять - пустяки. Семь - страшно. Девять - жертвы, смертельная опасность. Десять - гибель всему. Усек, где мы живем?

- Я и всегда был фаталистом, а теперь... Меня и потянуло сюда, потому что - бах! тарарах! - и нет тебя.

- Тебе так плохо, Ростик? - Нина остановилась, закрыла зонтик, сдернула очки, чтобы поближе можно было заглянуть ему в глаза.

А он, - ну что за человек?! - а он глаза зажмурил, а губы улыбаются. И не понять ничего, дрессированное лицо.

- Выучили тебя, - сказала Нина. - Выдрессировали! А мне вот плохо, и я не улыбаюсь.

- Тебе - легче. А почему тебе плохо? Захар из настоящих, он из надежных. Нет ничего лучше, если рядом с тобой надежный человек.

- И еще, и еще, и еще что-то нужно, - она снова укрыла глаза громадными кругами темных очков, снова раскрыла зонтик, им отгораживаясь, потому что теперь Знаменский на нее глядел.

- Кстати, а где здесь Главпочтамт? - спросил он.

- Думаешь, уже пришло письмо от Лены?

- Мы решили переписываться телеграммами. Трудно ли послать телеграмму? До востребования...

- Пошли. Пересечём парк, минуем сквер, где стоит памятник Ленину, минуем здание Совета Министров, здание банка, крытый рынок, свернем направо - и мы у цели. Востребуй.

- Пошли.

- А она, а Лена, как она теперь с тобой? - тихонько спросила Нина.

- Рассчитывает, что все обойдется.

- Ну понятно, связи. А уж энергии ей не занимать.

Они свернули с центральной аллеи на боковую дорожку, прошли мимо корта, на котором какие-то фанаты изнуряли себя под убийственным солнцем, перекидывая, будто обмякший от жары, мяч.

- Я бы не мог рукой пошевелить, - сказал Знаменский.

- А это еще не жарко у нас считается для лета, - сказала Нина. Ничего, привыкнешь. Человек ко всему привыкает. Я вот привыкла же.

Они миновали скамейку, на которой сидели два очень старых человека, он и она, в одинаковых чесучовых блузах, в одинаковых бесформенных панамах. Муж и жена конечно же. Встретились взглядами, разминулись.

- Представляешь себя таким? - спросила Нина.

- Бог даст, не доживу.

- Да, не хотелось бы.

Знаменский оглянулся. Старые люди о чем-то переговаривались.

- Обсуждают нас, осуждают, может быть, - сказал Знаменский. - Наверно, за то, что так я вырядился. И правы!

- Завидуют, думаю, - сказала Нина.

- Есть чему...

- Со стороны - или не пара? И молодые! - Нина отошла чуть в сторону, глянула на Знаменского, повернулась на каблуках, как бы и себя оглядев, свела его и себя в один огляд. - Чудо что за пара! Счастливцы! Победители! Знаешь, Ростик, я как вспомню о сыне, так жить не хочется...

Он подошел к ней, обнял за плечи, приподнял ее очки громадные, чтобы можно было заглянуть в глаза.

- Молчи, молчи, молчи! - вырываясь, сказала Нина. Она собралась было заплакать, но вдруг рассмеялась. - А со стороны-то, со стороны... Вот уж обниматься принялись! Одурели от счастья!

Они вышли из парка, молча одолели короткую улицу, в конце которой на тоненьком столбике был водружен крохотный бронзовый бюст Пушкина.

- Откуда он здесь? - спросил Знаменский. - И почему такой уж сверхскромный?

- Этот бюст установлен на деньги гимназисток, - сказала Нина. - Вот этот дом приземистый, мимо которого идем, тут когда-то была женская гимназия. И знаешь, это один из трех домов, которые устояли во время землетрясения. Еще банк...

- И тюрьма?

- Нет, какой-то еще жилой дом, за постройку которого инженера в свое время посадили. Мол, вредительски истратил деньги на слишком прочные стены.

- Жаль все-таки, что тюрьма не устояла. А то бы прямо библейская история. Город сберег свои деньги и своих разбойников. Но все же почему такой крошечный бюст поэта? Поскупились гимназисточки?

- А мне этот памятник очень нравится. Девочки сложили копейки, именно копейки. Никто не кичился богатством родителей, купцов или крупных чиновников. Нет, сложились по гривеннику, лишив себя порции мороженого. Я этот памятник и этот скверик очень люблю. Как пришла сюда первый раз, сразу подумала: мое место.

- И мое, пожалуй. Ты права, тут славно. Деревья печальные, Пушкин трогательный. Да, и мне теперь придется обживать этот городок.

- Тогда вот и еще одно мое место тебе покажу. Смотри, мы входим в сквер, где стоит памятник Ленину. Смотри, вот он. Подойдем поближе?

- Подойдем.

- Этот памятник не упал во время землетрясения, только мозаичные ковры постамента потрескались. Правда, символично? Не упал Ленин.

- Символично. Но вот ковров уж больно много. Для Ленина. Не находишь?

- Зато он тут тоже, как и Пушкин, очень трогательный. Он не призывает, смотрит, он спрашивает. Мол, как вам тут живется-можется?

- Жарковато, Владимир Ильич, жарковато, - сказал Знаменский и не рискнул вышагнуть на открытое пространство, где стоял Ленин и где просто невыносимым был зной.

Деревья в сквере росли в отступе от памятника, ему тут просторно было. Все так просторно и должно быть этому человеку, обыкновенно, не картинно вставшему тут, о чем-то, и верно, спрашивающему, руку вот приподнявшему, чтобы этим движением помочь своему вопросу. Пожалуй, про это и спрашивал, как, мол, живется-можется? Невыносимо стало Знаменскому стоять здесь и смотреть на Ленина. Жгло солнце, но и жгли мысли. Даже не мысли, а одна всего в тонкий звук вытянувшаяся мысль, даже не мысль, а этот именно звук истончившийся, сверливший мозг, боль эта в мозгу, то чувство стыда, которое взорвалось в нем, когда присел к столу, чтобы заполнить анкету. И тут ударила эта боль, этот звук ударил, врезаясь в мозг. Смотреть на вопрошающего, чуть пригнувшегося к тебе Ленина было невыносимо.

- Уйдем! Пекло! - сказал Знаменский.

После этой Ленинской площади под солнцем прохладными показались истомленные в зное аллеи старых деревьев, которыми они пошли дальше. В просветах между ветвями виднелись какие-то стены, торжественные проглядывали портики, - они шли через центр, где стояли правительственные здания, величественные среди величественных деревьев, загадочные от этого воздуха, где воедино сошлись и запахи цветов на клумбах, но и горьковатый запах грозной пустыни, нет-нет да и насылавшей на город огненный выдох своих барханов, но и пронзительный, кинжальный ветер с гор, но и запах сомлевшего асфальта, а все вместе - это был воздух города, вставшего на краю пустыни и у подножья гор, города, под которым часто смертоносно дыбилась земля, где жили смелые люди, про то не задумывающиеся, где живут и какие они. И рядом, в двадцати - тридцати километрах отсюда, была граница с Ираном, и солдаты в смешных зеленых панамках, часто попадавшиеся навстречу, были в черноту опалены солнцем, еще более неумолимым, чем здешнее. Приграничный город. Да, смелые люди.

Миновав чайхану, новенькую, современную, выполненную "под старину", но не из дерева, не из влажной глины, а из бетонных плит, а потому совершенно не манящую в свою бетонную прохладу, миновав вывернутые чашами купола крытого рынка, эти чаши были тоже из бетона - здешний главный архитектор всюду настаивал на этом несокрушимом материале, - миновав переговорный пункт, из раскрытых дверей которого вырывались надрывавшиеся голоса, пытающиеся докричаться до Москвы, Ленинграда, Мары, Ташауза, Кара-Калы, Бахардена, Кушки, - про всю страну выкрикивали голоса, - миновав громадные окна парикмахерской, где подвергались самосожжению женщины под сушильными колпаками, пришли, наконец, на почту, на главный почтамт, который был тоже из беззащитного стекла и неумолимого бетона. Взошли по ступеням. В просторном зале гул стоял от работающих кондиционеров, ветерочки тут проносились. Где-то за стеной трещали телеграфные аппараты, где-то девичьи голоса вымаливали, выкликали из далекой дали все те же имена: Москва, Ленинград, Мары, Ташауз... - и радовались, поймав их, и торопили, приказывая: "Говорите! Говорите!"