— Вспоминай!
И голос его был как хлыст.
Глава 16
Писатель
Господи, до чего погано в клинике неврозов. И кто здесь? Я! Я, @Scomorroh, который всегда с пренебрежением относился к воплям знакомых писателей, поскольку знал, что больше всего нашу братию заботят, по меткому выражению одного фантаста, «тиражи-бабки».
Я всегда честно считал, что, если ты умеешь складывать буквы в слова настолько хорошо, чтобы людям это было интересно читать, настолько, что они готовы за это платить, значит, складывай их. Каждый день. Даже если не хочется. Бери и складывай, поскольку, ты должен давать текст.
Остальное, все это «я так вижу мир», это все «истерика творца». Игра на публику или оправдание собственного пьянства. Очень, знаете ли, удобное оправдание.
Но двор того замка, мальчик, сидящий у корневища Черной Ели, щупальца, уносящие Рэнсона во тьму…
Я потерялся.
Поначалу я думал, что это просто сны. Очень реалистичные, чертовски увлекательные сны. Пока не навалилась депрессия. Я не понимал, что происходит. Да что я несу, я и сейчас ни хрена не понимаю.
Ехать до клиники неврозов далеко. Я забиваюсь в конец вагона, вжимаюсь в сиденье, и еду, бесцельно обновляя приложение #fb на смартфоне, не видя ничего вокруг, читаю снова и снова бессмысленные реплики, полные идиотического бизнес-энтузиазма, и бешусь еще больше. Каждая строчка, каждая реплика — фальшь, вопль в пустоту, истерический смешок человека, до усрачки перепугавшегося, обнаружив, что его жизнь пуста, как коробка недостроенного дома. И он стоит посреди этой пустой коробки — один, ночью, в грязи и холоде, в запахе холодного сырого цемента, и орет в черную пустоту.
И так каждый… каждый. И я ору, я пытаюсь, чтобы не было так страшно, и тоже ору, боясь поднять голову и увидеть напротив…
Чего я боюсь?
Всего.
Сначала меня стала раздражать громкая музыка. Потом я начал на каждого встречного смотреть, как на быдло, которое собирается оскорбить или ударить меня.
Рэнсон — вопль и рука, сжимающая испятнанный кровью меч. Бешеные белые глаза, провал рта из которого выплескивается широкий медленный фонтан крови. Я видел это. А мальчик даже не повернул головы. Он сидел у корневища и тихо смеялся чему-то своему, что видел только он один.
Каждый раз, входя в подъезд, я сжимал в руке тяжелый блинный ключ и быстро оглядывался по сторонам, в первую очередь — вперед и вверх, вслушиваясь — не стоит ли кто на площадке, не придется ли сейчас идти мимо курящей молодежи. Я уже представлял, как делаю им замечание, а они смеются в ответ, кто-то пинает меня сзади и начинается драка. От желания набить кому-нибудь морду, сломать коленом нос, проломить череп, разбить его о ступеньки лестницы, сводило скулы, каменели мышцы, и я входил в квартиру напряженный, ожидая, что сейчас жена начнет мне выговаривать за что-нибудь, и тут же рявкал на сына, который носился по квартире, громко топая и что-то восторженно вещая миру на пределе возможности своих легких.
И тут же становилось стыдно за то, какой я плохой отец, и я начинал каяться, жалко выспрашивать, хватает ли нам денег, лепетал какую-то чушь, сладострастно ожидая, когда же жена не выдержит и заплачет, в слезах умоляя меня убраться и не портить жизнь себе, ей и ребенку.
А я все говорил и говорил, вколачивая слова словно гвозди в гроб. Себе. Ей. Нашей жизни. Своим книгам.
Всему.
Я начал заговариваться.
Я обращался к тем, кто уходил, медленно, чуть приволакивая ноги, уходил по темным коридорам замка. Я увернулся от щупальца и плечом вынес ближайшую дверь. Ввалился внутрь в облаке холодной пыли, поднялся на четвереньки, кашляя, отплевываясь, и тут же откатился в сторону, уходя от удара тяжелого черного лезвия. Противник был выше меня, он держался в тени и тут же атаковал, но я уже отпрыгнул к стене и ждал. Я выжидал, подставляясь, вопреки всем наставлениям, опустив меч, я тяжело дышал, и во взгляде моем, я это знал, плескался тоскливый ужас обреченности.
Как же он был быстр. Хорош и быстр. Он не просто прыгнул — он тек сквозь воздух и в то же время летел. Он был почти неуловим, но он наслаждался, он ждал того момента, когда его меч войдет мне в горло. Он почти успел: я ощутил дуновение ветра, и клинок со звоном врубился в камень. Удар снизу в пах, не коленом, ступней — это страшно, если уметь его наносить. Я — умел. Этот удар ломает кости и причиняет невыносимую боль. Я шагнул в сторону и вбок, и махнул мечом снизу вверх, снося противнику голову. И побежал по темному коридору. Я бежал, пока не услышал эти шаркающие шаги.
И тогда я замер от ужаса. Я шел за тем, шаркающим, и окликал его. Я боялся подойти и увидеть.
Я боялся, что он обернется, и звал.
Я стал забывать слова.
— Это утюг! Утюг это! — жена плакала, глядя, как я, заикаясь и тяжело дыша, пытаюсь сказать сыну, чтобы он не трогал эту штуку, которая может его обжечь. Разумеется, он хохотал и не слушался, и тогда я схватил его, как тряпичную куклу, и затряс, ненавидя его, ненавидя себя, за то что трясу его — так. Что не могу остановиться, потому, что тогда — тогда придет тот у ж а с, что притаился за тонкой пленкой, которая отгораживает наш уютный привычный, скучный ж и в о й мир, от того, что ЗА ним, вокруг него. И тогда закачаются вокруг черные еловые лапы, и больше не будет… чего не будет?
Я не знал. Знал, что мне страшно и от этого рушил мир вокруг себя все более изощренно.
Тренировки не помогали. Я просто проваливался туда — в замок, к черным щупальцам, нежно обвивающимся вокруг высоких фигур в темных балахонах. Они больше не нападали — просто смотрели, как я приближаюсь, и истаивали, когда до них оставалось несколько шагов.
А со двора все доносился детский смех. Чистый, искренний, так смеялся сын, когда белка брала у него с руки орех и отбегала на несколько шагов, чтобы деловито стрескать полученное лакомство. Но от этого смеха мороз продирал по коже, где-то в глубине смеха был запрятан невыносимо холодный, кристальный абсолютный ужас. Так можно смеяться, уничтожая Вселенную.
И я вздрагивал каждый раз, когда сын смеялся. Я бесился, когда он плескался в ванной, каждое его движение я воспринимал как угрозу — угрозу его безопасности. Он же может поскользнуться и удариться о край ванной. Он может захлебнуться — это же так просто.
Но в глубине души я боялся за себя. Я боялся услышать в его смехе тот самый потусторонний холод.
Гордился я только одним — пошел сам. Кривясь, морщась, презирая самого себя, но пошел. Сначала к психологу, потом — к неврологу, который выслушал меня, вздохнул, и прописал афобазол, велев приходить через неделю.
Ночью я оказался в огромном темном зале, стены которого терялись во тьме, плыли, текли тенями, которые отбрасывали редкие факелы, казавшиеся глазами неведомого чудовища. Звук шагов глухо и беспомощно исчезал, словно его съедала темнота. В которой что-то шевелилось. Я медленно шел вперед, сжимая оплетенную грубой кожей рукоять меча. В другой я стискивал амулет Отрайи, один из немногих магических предметов, который мог, хотя бы просто мог, сохранить силу в этом безумном замке. Я и сам не понимал, зачем и куда иду — мальчишка сидел там, во дворе замка, но я чувствовал, что подходить сейчас к нему нельзя, я просто не успею сделать и шага, как перестану существовать. Что я искал?
Я не имел ни малейшего понятия. Амулет налился тяжелым болезненным теплом, и я резко присел. Волна гнилостного дыхания прошла выше, над головой, и вместе с дыханием пришла мертвящая слабость, заставляющая ноги подкашиваться. Перед глазами замелькали серебряные точки, и я затряс головой. Амулет накалялся. отправляя вверх по руке волны тепла, помогающие сосредоточиться, разогнать морок, но я понимал, что это ненадолго. Там во тьме таилось порождение некромантов. Мертвое, одержимое одной жаждой — превратить все живое в такое же мертвое. Ненасытное.