Марина нравится моему брату, соседям и Герке особенно. Пожалуй, это первая моя женщина, которая своим появлением в нашей квартире не вызывает у него раздражения. Зато его раздражение против меня с появлением Марины возросло без меры. А главное, приобрело новое качество. Его то и дело тянет поговорить со мной по душам.
Для начала он всякий раз интересуется, не собираюсь ли я жениться, то есть оформить свои отношения с Мариной законным образом. Я уже говорил ему, что, конечно же, нет, не собираюсь никогда в жизни и ни за что на свете, да и ей–то что за прок в таком муже, как я? На это он сообщает мне, что мало того, что я Володин и мамин нахлебник, я сутенер и бабник, которому привалило немыслимое, незаслуженное счастье, да понимаю ли я это? — вот, якобы вопрос, терзающий его благородную душу! Но я не знаю, что сильнее занимает его воображение. Я немало постарался в жизни для того, чтобы развить в нем склонность к самоанализу, но, как всякий неспособный к творчеству человек, Герман не нуждается в истине. Копаясь в себе, он всегда предпочитает признаться только в том, что может украсить его в собствен ных глазах (обнаруживать в себе ужасное и отвратительное, раскапывать в самом себе Авгиевы конюшни — печальная привилегия нас, писателей), — так вот, я не знаю, что сильнее занимает его воображение, Маринина судьба или годами накапливаемая неприязнь ко мне. Мне не нравится ни то ни другое. Но трудно представить себе, что он согласился бы играть в ее жизни ту роль, что так усердно навязывает мне — он не согласился бы даже на ту, что я уже играю.
С той же последовательностью, с которой он презирает меня — чтобы не презирать себя — люди его склада изначально не уважают и боятся дочерей Мельпомены; они заранее предполагают пучину безалаберности и разврата, в которую их непременно затянут. Основы, на которых зиждется благополучие моей с Мариной жизни, рухнули бы в первые же дни, которые им довелось бы провести под одной крышей. Вы только представьте себе: я до сих пор не знаю, кто тот человек, с которым она собиралась снимать комнату, из–за которого ушла из дома, куда он делся, — я так ничего толком и не знаю об этой истории. Я никогда не позволил себе ни пуститься в расспросы, ни, скажем, выследить ее, когда она, случается, где–то необъяснимо пропадает; мне не всегда кажется убедительным тон, каким сообщается, как–то вскользь, с опущенным, посвященным какому–то никчемному занятию лицом, что «была у отца». Все, что я делаю в этом случае, я стараюсь снять напряжение, в котором она, по всей вероятности, лжет мне. Я немедленно заполняю возникший в нашей жизни изъян немедленной любовью. Я люблю ее в эти минуты особенно страстно и нежно. Легкая примесь тоскливого ощущения зыбкости наших отношений, невозможности во временном и случайном пребывании на этой земле владеть кем–то надежно и постоянно, придает особую остроту моему желанию сей дарованный миг прожить со всей полнотой. И Марина, душа которой, быть может, минуту назад была обременена чувством вины передо мной, отвечает лихорадочной, исступленной страстью, ею одной искупая вину и примиряя нас полностью. А допытываться правды… Я вовсе не хочу ее знать, да и бесполезно — она правды не скажет, в лучшем случае по своему кошмарному обыкновению произнесет чей- нибудь монолог, отрывок из монолога, с надрывом, с ужасной неестественностью.
Актриса она наисквернейшая: один всего раз я смотрел ее в театре, вместе Геркой мы пошли на «Бориса Годунова» — единственный спектакль, в котором она по- настоящему занята, и, если бы не Герка, положение было бы ужасно. В маленьком театрике, на сцене, расположенной, как в римском цирке, меж расходящихся вверх под купол зрительных рядов, моя Марина более всего была похожа на жертву гонения на первохристиан. Среди рева и рыка здоровых актерских глоток странно болезненно звучал ее слабый и ломкий голосок, никуда не годный. Силясь что–то драматическое выразить, кривлялась и мучилась в бесплодном исступлении наигранных, несвойственных ей страстей ее тоненькая фигурка — все во мне страдало совершенно независимо от хрестоматийного течения пьесы; я еле удерживал себя от желания сорваться с места и спасти ее, схватить в охапку, и как тогда, тот в лодке, унести, ногами распихивая брызжущих смехом зрителей, вместе с ней убежать от неминуемого позора.