Выбрать главу

Зрители одарили ее умеренными, казенными аплодисментами, а Герман со своим абсолютным доверием ко всему, что лежит в рамках законности — а тут был нормальный, законный, а не какой–то самодеятельный театр, нормальная, а не какая–то самоиздатская пьеса, и Марина, нормально зачисленная в штат, играла роль своей тезки, что тоже было как бы узаконено программкой, которую он купил перед началом спектакля и все три действия, как святыню, прижимал к сердцу, немного, правда, огорчаясь тому, что в перемену с Мариной эту роль играла еще какая–то другая актриса, к тому же заслуженная, — он, может быть, даже в пику мне, рассыпался такими восторгами, что мои не потребовались.

Весь вечер после спектакля лихорадочным румянцем пылало ее лицо, и в голосе все что–то продолжало вздрагивать, и в жестах, в обращении со мной, так и пробивалась неостывшая потребность повелевать. И необыкновенное умиление заливало мне душу. Я думал; да, она — актриса, до мозга костей, она — плохая актриса, горячо, страстно плохая актриса, так же как страстно и горячо бывают хорошие актрисы. Но ей именно идет быть плохой. Я люблю в ней этот законченный образ слабенькой актриски со всеми исходящими отсюда пороками и восторгами ремесла, со всеми претензиями, сознательно и бессознательно продиктованными профессией, с этим вечным страхом потерять форму, нервной пыткой обрести новый образ («Надо что–то менять, надо менять образ… как ты думаешь, может быть, ногти отрастить?»), с паническим желанием восполнить недостаток природной, обезьяньей восприимчивости развитием ума, утонченностью чувств. Она, например, поражает меня своими догадками:

— Ты знаешь, Юрочка, — сказала она мне не далее, как сегодня ночью, — ты был бы невыносимо, невыносимо, отвратительно женственен, если бы не был писателем. Мне кажется, что писать может только тот мужчина, в котором верх берет женское начало. Писатель — это лицо третьего пола…

— Что ты хочешь сказать? — обиделся и насторожился я. Потому ли, что отодвинулся от нее, что тон мой был холоден, она сразу почувствовала это и торопливо принялась объяснять:

— Ну вот, понимаешь, в другом это было бы невыносимо, это твое отношение к самому себе, к своим волосам, к своему лицу, к одежде, к здоровью, но я понимаю: это, как у женщин, происходит оттого, что ты постоянно к себе прислушиваешься, всматриваешься в себя, только женщина всматривается и все. А ты находишь в себе ту общность, что позволяет тебе догадываться о других. Ты в себе открываешь…

Она встала, подошла к столу, взяла сигарету, на острые плечи накинула платок, присела на кончик дивана далеко у меня в ногах. Зябко кутаясь в платок, закурила и нечаянно выпустила дым тремя призрачно–голубыми колечками. Тыкая воздух тонким, длинным пальцем, с чистым, по- детски круглым ногтем, попыталась нанизать их. У меня была в детстве такая игра с заманчиво необъяснимым названием «Серсо», что, как выяснилось, значит просто «обруч»: игрок должен был пустить в полете конца тонкой. длинной деревянной шпаги один, два, три обруча, второй игрок должен был изловчиться и все их поймать, то есть нанизать на свою такую же шпагу и снова пустить в полет. Обруч иногда взмывал высоко в пронзительную синеву и вдруг повисал на дрожащей от счастья сосновой лапе… На мгновенье что–то мелькнуло в слабо освещенной торшером комнате и растаяло…

Нет, Марина, на тебя нельзя сердиться, ты умница! Ты так же не смогла бы и дня прожить с Геркой, доведись ему, а не мне случайно приютить тебя. Напрасно он позволяет себе укорять меня моим дьявольским везеньем.

— Ты все–таки редкостная скотина! — сказал он мне недавно, после того как я кончил читать несколько страниц только что законченной прозы.

Я пишу порой мучительно, порой с наслаждением, перегоняя лодку воображения от берега к берегу, порой у меня леденеют кончики пальцев от холода, неумолимо струящегося за кормой времени, — я задыхаюсь от груза чьих–то надежд, потерь, никогда не остывших обид. И не к кому броситься за облегчением, кроме Германа. Я врываюсь к нему, прошу, умоляю, требую, чтобы он послушал, и он снисходительно соглашается. Но за это получает полное право высказаться.

— Ну, привалило тебе счастье — пожалуйста, на здоровье, барахтайся в своем бездельном благополучии. Так нет, тебе надо публично раздеть свою женщину, все самое интимное сделать достоянием публики, ты настоящий моральный урод.