Выбрать главу

— Скорей! — кричит он Марине. — «Скорую»! Милицию!

— Бросается к балкону, распахивает дверь. Что может быть естественнее желания поймать преступника? Марина, конечно же, никуда звонить не может, и вот он уже орет в телефонную трубку:

— Убит! Выстрелом из пистолета! — звонит не в «Скорую», а в милицию. «Скорую» вызовет сам дежурный, да она уже и не нужна, нужен судебный эксперт. И кто же заметил, сколько прошло времени между тем моментом, когда он выскакивает на балкон, — никого там, конечно, не поймав, — и тем, когда он уже стоит у телефона. Марина уж точно не заметит, что выскочив в мою дверь, он появится у телефона с другой стороны, успев пробежать через свою комнату и кухню на черный ход. Ему не повезет, если в кухне Юлия Цезаревна, но скорее всего, повезет — и вот уже наган на месте. Стоп! Как же, по его мнению, Боби может оказаться на балконе? Боби сам сказал: влезу! Влезть, конечно можно, но совершенно не нужно. За минуту до того, как выстрелить в меня, Герман будет громко и ясно говорить по телефону — все равно с кем. Стоя у телефона, он не может видеть, как через дверь черного хода, которую мы часто не закрываем, когда выносим мусорные ведра, в его комнату прошел злоумышленник, точно так же и вышел, покуда Герман вызывал милицию. Все выглядит очень естественно. Единственное, о чем он не должен забыть впопыхах, — это в тот миг, когда вбежит на крик Марины в комнату, снять перчатки, а когда побежит класть наган на место, в тайник, снова их одеть, хотя это необязательно: сразу после выстрела он завернет наган в тряпку. Важнее его развернуть, когда положит в тайник — на нем должны быть свежие отпечатки дрожащих рук Боби Края. А с Юлией Цезаревной он поступит очень просто — она, конечно, не слышала ни выстрела, ни крика, но он впихнет ее в мою комнату и, увидев труп, она забудет о том, что было и чего не было.

Сволочь Боби, милицейский ублюдочный отпрыск, с этой его въевшейся в гены страстью к детективу: «Вооружен и очень опасен», «Место встречи изменить нельзя». Он только играет в хипаря, а на самом деле он самая обыкновенная, пунктуальная сволочь. И мне его совершенно не жаль.

Справками из диспансера его начнут отмазывать раньше, чем кто–нибудь сообразит, что он здесь абсолютно не при чем. Но если бы он не появился со своей «пушкой», со своими угрозами, Герман мог сколько угодно ненавидеть меня, но убить? Убить, без всякой надежды выйти сухим из воды? Нет, на это он был бы не способен. Впрочем, я сам себе подписал приговор, и вряд ли моя оправдательная речь понадобится на суде над Германом, его не будет скорее всего, но должен же я быть честен с самим собой. Герман убьет меня не потому, что ненавидит, это ерунда, он, вообще, не меня убьет, а свою любовь ко мне. Я сам из года в год бездумно и вкрадчиво внушал ее, внедрял ему в душу, лелеял эту любовь. Еще в детском саду, когда он не умел дружить ни с кем, кроме меня, а мне только и нужно было, чтобы взрослые восхищались тем, какой я хороший мальчик; и потом, когда мне нужны были его подсказки, его шпаргалки; и потом, когда мне нужно было хоть что–то или кого–то отвоевать у ненавистного противостоящего мне мира. Я не мог не чувствовать свою малость перед властью этого мира, я даже не сумел научить Германа читать хорошие книги. Разлаженное, скрипучее, дребезжащее, но все еще мощное заводское чрево пестовало его, куда надежнее, чем все, что мог ему предложить я. И я отступился. С единственной надеждой на эту ползучую стерву — любовь. Она прокралась в его душу, несмотря на то, что та была, казалось бы. надежно заперта стальным проклятием несвободы.

И вот теперь пожалуйста! Изо всех сил стараясь не потерять голову от ужаса и горя, он оказывается главным распорядителем моих похорон. Мама совершенно невменяема, Володя тоже, отец ведет себя так, будто он малое дитя, и появляется, собственно, уже только на кладбище, а про Марину, вообще, страшно подумать. Мама во всем винит ее и кричит, что не хочет ее видеть.

Вот тут Герке открывается большое поле деятельности. Кто, как не он, может всех примирить и все уладить. Согреть и утешить мою Марину. И возможно в память обо мне попросит подарить ему мои пленки — ну, хотя бы не все, хотя бы вот эту, мой дневник, дневник его любимого друга. Нет, я скажу Марине, чтобы она не подпускала его к моим пленкам. Вообще, не оставляла бы его в комнате одного. Я, вообще, могу заранее все рассказать ей, она, конечно, не поверит, она рассмеется. Зачем это делать? В самом деле, зачем это делать, если даже с Мариной я не могу научиться правильно дышать?

…В восемнадцать ноль–ноль в четверг в отделении милиции зазвонил телефон, и взволнованный мужской голос прокричал дежурному, что по улице Красной в доме номер двадцать семь дробь девять, в квартире восемьдесят девять совершено убийство.