И дернул его черт задавать столь глупый вопрос этой строптивой девке!.. Клод прекрасно понимал, что смуглянка получила в его объятиях свою порцию удовольствия, однако гордость никогда не позволит ей признать это. И все же священнику так хотелось услышать из ее уст хоть одно ласковое слово, что он не смог сдержаться и промолчать. Что ж, в следующий раз будет умнее. А эту непокорную девицу он еще заставит кричать от страсти, заставит молить о любви в порыве неутоленного желания – в этом архидьякон теперь не сомневался. О, ему, как никому другому, отлично было известно, что вожделение способно свести с ума, столкнуть в пропасть безумия и безрассудства даже самого стойкого человека… К тому же, Клод уже начал постигать азы науки плотской страсти и останавливаться на достигнутом вовсе не собирался.
========== xii ==========
- Когда ты меня отпустишь? Ты обещал помочь бежать из Парижа!
Вот уже пять дней, с самой первой их ночи, Фролло ждал и боялся этого вопроса. Каждый вечер возвращался он в укромное жилище на задворках столицы и предавался наисладчайшему греху с прекрасной язычницей, чтобы с наступлением утра вновь вернуться в собор, к жизни сурового аскета и ярого борца с ересью.
Почти не надеясь на успех, мужчина пытался задобрить плясунью знаками внимания, никогда не появляясь с пустыми руками: в благодарность за первую их ночь преподнес гордо отвергнутую золотую брошку, которую, однако, все равно оставил на столике на случай, если девушка смягчится. В другой раз, смерив изящную ножку спящей красавицы, заказал швее удобные, легкие туфельки, которые как раз сегодня были готовы. Кроме того, священник приносил лишенной в детстве сладостей цыганке то марципаны, то груши, то вафли или облатку и к ним – кисточку сладкой мальвазии. В его присутствии девушка никогда не притрагивалась к этим лакомствам, однако к следующему вечеру десерт, как правило, исчезал.
Что же касается жарких ночей, то в любви Клод оказался не менее, а возможно даже и более усердным, чем в прочих науках. С энтузиазмом, свойственным всем страстным натурам, он изучал женское тело, отыскивая все новые источники наслаждения маленькой чаровницы с тем же упорством, с каким прежде искал философский камень. Рвение его было вознаграждено: каждую ночь ему удавалось доводить свою строптивую пленницу до вершины наслаждения, и стоны ее доставляли радость едва ли не большую, чем собственное удовольствие. Цыганка по-прежнему почти не разговаривала с ним, но, кажется, почти перестала бояться. Архидьякон Жозасский, получив долгожданное удовлетворение своей безответной страсти, перестал быть внушающим ужас безумцем, превратившись в заботливого, хотя по-прежнему властного и не терпящего отказов, мужчину.
- Как только у тебя начнутся женские недомогания, мы покинем Париж. Обещаю.
Эсмеральда разочарованно вздохнула: больные дни только-только закончились, когда монах выкрал ее из Собора Парижской Богоматери и притащил сюда, а значит, ждать следующих не приходится еще дней семь или даже десять. Мерзкий поп желает наслаждаться ее телом до последней возможности!.. «Впрочем, - горько напомнила она сама себе, - даже красавец-Феб, как оказалось, говоря о любви на самом деле подразумевал только лишь похоть… Если и прекраснейшие из мужчин таковы, чего можно ожидать от преступившего обеты монаха!»
К несчастью для Фролло, цыганка была не права. Его надежда, что наваждение развеется, стоит лишь овладеть юной плясуньей, разбилась точно так же, как прежде – вера в то, что вынесенный ей смертный приговор рассеет чары. Священник с ужасом понимал, что с каждым днем водоворот неведомых прежде чувств засасывает его все глубже: похоть уступала место щемящей нежности, страсть обращалась обожанием; он готов был поклоняться цыганке, точно Пресвятой Деве, бросить к ее ногам все, что имел, отречься от прошлой жизни, бежать хоть на край света, лишь бы только остаться рядом с ней. Он не знал, как сможет жить дальше без нее. Кроме того, мужчина осознал, что плодом их – его! – любви вполне может стать ребенок. И если усилием воли он еще сможет заставить себя отпустить девушку одну, чтобы потом мучительно умирать от одиночества – да, архидьякон был готов сознательно обречь себя на эту искупительную муку за все то зло, что причинил возлюбленной, за все данные Богу и поруганные обеты, – то позволить ей уйти с его – их! – ребенком он не может! Вот почему Клод решил дождаться того дня, когда станет окончательно ясно, что либо все для него кончено, либо каким-то образом должна начаться новая, совершенно иная, быть может трудная, но бесконечно желанная жизнь.
- Но ведь сегодня еще не этот день, правда? – пробормотал Фролло, привлекая к себе слабо упирающуюся цыганку и целуя ее в висок. – Я хочу любить тебя, девушка!
- Ты не любишь, ты лишь используешь мое тело! – она сделала очередную бесплодную попытку вырваться из крепких объятий. – Я ненавижу тебя!..
- Ты можешь ненавидеть меня – здесь я бессилен, - печально вздохнул ее мучитель, зарываясь лицом в густые черные пряди. – Но ты не можешь, однако, отрицать, что в минуты близости ты желаешь меня с той же страстью, что и я тебя. Пусть не разум, не сердце, но твоя женская суть принимает меня, тело твое сливается с моим в нетерпеливом удовольствии, твое прерывистое дыхание, тихие стоны – созвучны моим…
- Это не так, неправда! – чуть не плача, выкрикнула Эсмеральда. – Никогда я не разделю твоего гнусного вожделения, развратный монах, вероотступник, насильник!..
Оба понимали, что она лжет. Мучительный стыд и бессильная ярость охватили цыганку: она не понимала, почему тело раз за разом предает ее, почему не остается безучастным к ласкам палача, и это делало ее несчастной вдвойне. Короткими летними ночами, на ложе их любви прелестница отдавалась своему пленителю со всем жаром цветущей юности; в эти мгновения, подчиняясь лишь зову природы, она забывала, кто он такой. Он был лишь тем человеком, который дарил неведомое доселе, запретное наслаждение, тем, кто заставлял трепетать и выгибаться от переполнявшего желания. Подобно разнежившейся на солнце кошечке, льнула она к крепкому мужскому телу, позволяя священнику доставлять удовольствие им обоим; однако ни одного ласкового слова так ни разу и не слетело с ее губ. И если, охваченная лихорадочным огнем, ночами плясунья по собственной воле прижималась к мужчине, отвечала на его поцелуи, смежив в истоме веки, робко гладила тонкими пальчиками покрытую жесткими завитками грудь и широкие плечи, то утром на нее накатывала волна жгучего раскаяния за собственную несдержанность. Красавица всегда просыпалась в одиночестве: архидьякон покидал их ложе рано утром, торопясь возвратиться в монастырскую обитель, но никогда не решался тревожить возлюбленную, спавшую крепким молодым сном. Поэтому их жаркие ночи казались ей каким-то пламенным бредом, о реальности которого напоминала лишь смятая постель. В ее прелестной головке странно и отчетливо разделились два образа: возвращающийся в сгустившихся сумерках тюремщик никак не ассоциировался с тем мужчиной, кто повергал ночью в любовную лихорадку. Монах по-прежнему вызывал в цыганке лишь неясный, похожий больше на воспоминание о чувстве, чем на само чувство, страх, и потому каждый вечер ему приходилось завоевывать эту крепость заново.
Однако на сей раз Клод твердо вознамерился заставить строптивицу признать свою власть над ней. Предупредив накануне, что отправляется проверить несколько находящихся в его ведении сельских приходов, а также развеять скорбное уныние, вызванное кончиной брата и не подобающее священнослужителю, он вознамерился провести ближайшие дни наедине с прекрасной пленницей. Взбешенный ее последними жестокими словами, Фролло гневно прошептал:
- По ночам ты бываешь не так сурова, маленькая ведьма!.. Ты еще сама будешь молить меня взять тебя, слышишь?!