Да, решил для себя Адам с откровенностью, почти граничащей с физической болью. Если бы два дня назад Джедин Хоксворт не сказал того, что сказал, про каменный дом, если бы Моис Толбат не засмеялся и не сказал того, что сказал, то сейчас он, Адам, возможно, не сидел бы в фургоне, который катился на юг. Он мог остаться на ферме, стать наемным работником, спать на чердаке дома, где умирал хозяин. Он лежал бы в темноте и ждал.
Если бы не Джедин Хоксворт и Моис Толбат, он, вероятно, смог бы остаться. Вероятно, смог бы оправдать самого себя, опровергнув все мотивы, заставившие его остаться. Но Джедин Хоксворт и Моис Толбат, все время следя за ним и ухмыляясь - знали. Они понимали каждое его движение, раскрывали малейший самообман. Неужели, тупо спрашивал он себя, неужели единственные источники добродетели - это стыд разоблачения и страх перед наказанием? Он спрашивал себя, а существует ли вообще такая штука, как добродетель, забредает ли она в самые темные, потаенные закоулки души.
Но затем, не вынеся горя утраты, он вопрошал: Ну что плохого в том, чтобы остаться?
И отвечал: Ничего.
Ничего, потому что он ни в чем не виноват.
Это не он ошибся и позволил мятежникам вырваться из леса незамеченными. Это не он выпустил пулю, ранившую Ганса Мейерхофа. Это не он занес в рану инфекцию. Он ни в чем не виноват.
Что плохого в том, чтобы остаться и носить молоко, ремонтировать стену, рубить дрова? Нет, нет - жестоко было бросить эту девушку совсем одну, чтобы она устало приникала лбом к коровьему боку, вдыхала запах раны и плакала по ночам в темном доме.
Разум его, на мгновение освободившись, перескочил через сцену грядущей смерти Ганса Мейерхофа. Итак, это свершилось. Он, Адам, протягивает руку к девушке, она не отрываясь смотрит на него голубыми глазами, её нижняя губа блестит и подрагивает. Но посреди захватывающей дух картины он спросил себя, почему он едет на юг по пыльной белой дороге в лучах заходящего солнца. Не потому ли, что никогда в жизни не хватит у него смелости протянуть к ней руку? Что она сказала бы на это Адаму Розенцвейгу, хромому еврею из Баварии?
Не потому ли, грустно спрашивал он себя, он едет сейчас по этой дороге, что заведомо знал: у него никогда не хватит смелости протянуть к ней руку? Все, что влекло его и толкало - неужто все ушло, отступило перед этим знанием? Неужто у него хватит смелости умереть только оттого, что недостает смелости жить?
Что ж, подумал он, другие тоже прошли этой дорогой, и некоторых вело по ней мужество. Некоторые верили. Сын Аарона Блауштайна верил.
Но во что Аарон Блауштайн верил сейчас, сидя в одиночестве в своем доме? Ганс Мейерхоф верил. Но во что он верил сейчас, лежа на кровати и глядя в потолок? Во что верил Стефан Блауштайн, зарытый в земле Виргинии?
Адам слушал мягкий хруст колес по гравию, приглушенный пылью. Он думал о темных лесах далеко на юге, где Ли залег, как зверь, хоть и раненый, но исполненный холодной, вдохновенной свирепости, - терпеливый и коварный, ждал он во мраке Виргинии, как в мрачной берлоге.
Они миновали чистую деревеньку и выехали на дорогу с указателем БАЛТИМОР. Потом передний фургон остановился. Там оказался ручей и несколько деревьев. На миг у Адама мелькнула шальная мысль, что там их ждет Маран Мейерхоф с толстым младенцем на коленях и корзинкой винограда у ног. Его охватил ужас, что все повторится. Но это прошло. Теперь он сожалел, что ему не хватило мужества с ней проститься. Это поставило бы хоть какую-то точку. Но что он мог ей сказать?
Впрочем, какая разница, думал он. Женщина с каменным домом, двумя сараями и двумя сотнями акров земли... Кто-нибудь непременно придет и возьмет на себя заботу о ней. Он, Адам Розенцвейг, ничем не обделил эту женщину. Да вспомнит ли она о нем через несколько лет?
Когда они разбили лагерь, Джед сказал:
- Хочешь знать, почему мы так рано остановились? Так вот, мне захотелось взглянуть на место побоища.
Адам вопросительно поднял на него глаза.
- Да, - сказал Джед, кивая в сторону холмов, - вон там это произошло.
Адам смотрел на выпуклые, нежно вздымающиеся гребни на юго-западе.
- Н-да, - сказал Джед, - тут-то они и выпустили кишки из генерала Ли. Это и есть Геттисберг, где был бой.
Он снова прищурился на холмы.
- Потянуло, понимаешь, взглянуть, - он поблуждал взглядом по округе и повторил как бы для самого себя: - Н-да, как-то потянуло.
С внезапной резвостью он повернулся к Адаму:
- Что, желаешь сходить?
Адам кивнул. Он не мог оторвать глаз от холмов.
- Ты идешь? - спросил Джед Моиса.
- Сегодня-то отчего не сходить, уж лучше сейчас, чем два месяца назад, - сказал Моис и ухмыльнулся.
- Больше двух месяцев, - сказал Джед.
Да, подсчитал Адам, много больше двух месяцев прошло с тех пор, как он покинул палубу "Эльмиры" и очутился в Америке, на её пустых, тихих улицах, потерянный, никем не преследуемый и никому не нужный.
Ворота кладбища оказались устрашающей кирпичной конструкцией высотой никак не меньше двадцати пяти футов21, квадратные, приземистые, с пробитою в них аркой, с обеих сторон арки по четыре узких окна в два ряда, окна верхнего ряда - сводчатые. Стекла в окнах, конечно, выбиты, но сама постройка почти не пострадала.
За воротами стояли надгробия, в основном простые каменные плиты, некоторые слегка покосились, как им и полагалось от старости и усадки почвы. Таковы были признаки времени и покоя.
Но во многих местах земля явно подверглась грубому вмешательству извне. Некоторые плиты лежали на земле, и время было в этом явно не виновато. Другие были расколоты или валялись в траве грудой обломков, белея гранитными сломами, как кости. Ближе к краю кладбища огромный участок земли - около трехсот квадратных футов - казалось, весь перерыли и затем просто заровняли. Здесь не осталось никаких надгробий, хотя, судя по расположению рядов, когда-то они тут были.
- Мертвые, которые здесь лежат, - сказал Джед Хоксворт, - их просто вышвырнуло из могил.
- Прямо Судный День какой-то, - сказал Моис. - Только никакого Суда не случилось. Представляю, как у них глаза на лоб полезли, когда стало ясно, что это ложная тревога.