1926
Перевод Е. Весенина.
Дед Матвей
Во-о-он там, у пшеничных копен, дед Матвей гусей пасет…
— Здоровы были, дед Матвей!
— Здравствуйте!
— Как живете?
— Ничего себе!
Только дед Матвей "ничего себе" не скажет, а говорит дед Матвей о том, как живет он, по-своему…
Очень уж "круто" говорит дед Матвей… Вообще дед Матвей говорит чрезвычайно "кудряво", и после каждого выражения, после любого слова дед Матвей "загибает" и "загибает" так, как никто вокруг "загнуть" не способен…
Великий дед в этом деле архитектор: у него столько этажей, с такими карнизами, с такими узорами, что не разговор у деда Матвея, а кружево, "богом", "душой", "Христом-богом" и "матерью" вышитое…
Еще с детства как начал панов честить, так до сих пор…
Пусть и панов давно нет, но не отвыкать же деду Матвею в 73 года!..
— Вот как вышвырнул меня батько под плетень еще вот таким, я встал да как пошел, как пошел!.. А было мне тогда… Был, как говорят, не подросток, не парубок… И такого я на своем веку насмотрелся и наслушался… И ничего, не свалили. Живой. И жить буду еще, так как наша теперь взяла… . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дедова теперь взяла…
Стоит дед Матвей среди поля, а справа у него Псел, а перед ним луг… И луг, и поле, и Псел, и все вокруг теперь "наша взяла".
Стоит дед Матвей, на дрючок опирается… Невысокий дед Матвей, в белой жилетке, в белых полотняных штанах, в черном картузе, на брови надвинутом, и смотрит дед Матвей на все четыре стороны своими уже незоркими глазами… И ноги у деда Матвея уже немножко колесом, и хлопают деда Матвея по икрам короткие голенища. Дед Матвей в сапогах, так как:
— Э! Колется! Стерня колется!
А сколько эти подслеповатые дедовы глаза поперевидели за 73 года, сколько эти дедовы немножко колесом ноги повыходили, сколько эти дедовы потрескавшиеся руки перетаскали, а сколько эта спина у деда Матвея повынесла!..
Может быть, поэтому очи его теперь слезой омываются, так как:
— Не вижу уже теперь, трясця его матери, как когда-то видел! Левое слезой берется и закисает!.. Говорят, розовым цветом промывать. Промывал — не берет… Мне бы вот крашанку [1], я бы в пять секунд вылечился… Из крашанки такое лекарство знаю, что намажу — и все… И прошло…
Может быть, поэтому и ноги у деда Матвея немножечко колесом, так как:
— Не побегу уже теперь, как когда-то бегал. Гусыню" бывает, — издохла бы она, — не догоню!.. Вот так…
И руки уже у деда Матвея не так косу тащат, и спина у деда Матвея уже не так ловко сгибается и выпрямляется…
Только дух у деда Матвея, как и прежде:
— Да не покорюсь, ей-богу, не покорюсь… А как увижу неправду, смотри мне, для неправды у меня вот этот дрючок выстроган… Так и порешу!.. Враз!..
* * *И поработал же я, если бы ты знал. Ей же богу, не меньше чем вон ту гору труда вытрудил… Как пошел это из-под плетня на Таврию, к пану овец пасти… Хвайн — пан назывался…
— Какой Хвайн, дед Матвей? Может, Фальц-Фейн?
— Ну да, Одивард Иванович… Два их было: один Одивард Иванович, а второй Илья Иванович… Полей у них, полей да степей!.. Станешь — не видать тебе ни конца ни края… Скота того, скота, а овец — тьма-тьмущая!.. Четыре года по тем степям гонял… Потом на Черноморье подался… К казакам… Косарем там был…
Даст, бывало, хозяин стакан горилки:
— Катай, Матвей!
Да возьмешь косу — как пойдешь, как пойдешь вдоль, а хозяин стоит и только рукой махнет, где поворачивать… Тогда вольные степи были — сколько кто закосил, то и твое… Только никто за мной угнаться не мог… Сколько же я этой травы степной положил! И все вот этими руками… Да и домой вернулся… Тридцать три года в экономии у пана Корецкого протолкался…
— Тридцать три года?
— Тридцать три года, как одну копейку… И на отработку и на срок… И зимой и летом… И в дождь и в снег. А пан бешеный. Выйдет в поле и матюгами, матюгами… Ну и матерился же, сукин сын! Бывало, материт, материт, а я молчу. А потом я ему:
— Кончили, барин?
— Кончил.
— Так теперь я начну.
И к нему:
— До каких же пор ты, раз… издеваться будешь?
Да как возьмусь, как возьмусь!.. Он матюгами, а я еще крепче. Тогда он как загремит:
— В тюрьме сгною сукиного сына!
— Тюрьма, — отвечаю, — наша! Для нас тюрьма! Что пугаешь! Да приду же я когда-нибудь из тюрьмы, век там вековать не буду! А ты куда денешься? Изожгу! На пепел изожгу!
Тогда он на коня, и ходу…
Четверо нас таких было… Один из Федоровки, один из Песков, один из Броварок, а я из Маниловки… И никому мы не спускали.