Но кто же все-таки представляет народ в Российской империи? Те ли колонны молчаливых мастеровых, которые угрюмо печатали шаг, направляясь в Кремль к памятнику «царю-освободителю»? Или другая толпа — крикливая, холопски усердная, обнажавшая головы, стоя на коленях перед Зимним дворцом,— людское скопище, охваченное восторгом поклонения? Или, может быть, народ — это шеренги новобранцев на Владимирском шоссе (той самой Владимирке, которая ведет и в Сибирь — на каторгу),— толпы перед присутственными местами воинских начальников, очереди живых людей, обреченных стать пушечным мясом? Ведь это самое «мясо» и выносят на носилках из санитарных поездов, идущих мимо Орехово-Зуева с востока на запад. А власти, деликатно именуя его «увечными воинами», хладнокровно списывают тысячи жизней в расход по своей безжалостной и циничной бухгалтерии.
Война с Японией не приносила российскому флагу ничего, кроме позора, а российским гражданам только траурные похоронки. Такая почта находила своих адресатов почти в каждой орехово-зуевской казарме. И чем мог приветливый к людям хозяин Савва Тимофеевич утешить свою куму, старуху Секлетею Петровну, которая горько плачет по сыну — хозяйскому крестнику, сложившему голову невесть в какой дали, в распроклятой Маньчжурии. А другая кума Морозова — Пелагея Волкова... Нынче во здравие раба божьего Саввы просфору освятила после обедни и на сына Прокопия истово жалуется благодетелю хозяину: горькую пьет парень которую уж неделю кряду, с городовыми якшается, из уличных мальчишек какую-то шайку сколотил. Идет за Прокопием по всему Орехову дурная слава хулигана и черносотенца.
«А он, Прокопий, ведь тоже из народа, тоже представляет в известной степени этот самый рабочий класс, которому дано стать гегемоном истории?!»
Что прикажете делать и как мыслить при таком раскладе капиталисту Морозову — потомственному эксплуататору рабочих?
Но есть среди ореховского фабричного люда и другие. Вроде, скажем, братьев Барышниковых. Такие, по всему видать, все более осознают общественную свою значимость. С ними можно найти общий язык. Однако еще вопрос: пожмут ли они протянутую руку капиталиста Морозова, не отвернутся ли с обидным равнодушием, а то и с явным недоверием?
И, пожалуй, тогда он, хозяин, поймет движенье их души. Трудно ведь мириться с тем, что наряду со снижением заработков поднялись цены в харчевых лавках. Правы рабочие, когда на тайных своих сходках приходят к выводам, что пора выплачивать им наградные дважды в год, как давно уже выплачивают хозяева служащим. Ведь именно рабочие создают эти самые материальные ценности, от которых растут капиталы, а служащие-то всего-навсего угождают хозяевам.
Прав фабричный народ и в том, что пора на русских текстильных предприятиях рабочий день сокращать — по примеру предприятий европейских.
«Однако как склонить господ пайщиков к пониманию этого, чтобы малость потеснились они на своих сундуках, у банковских своих вкладов и текущих счетов? Привыкли господа к теплым местечкам...»
Сколько раз Савва Тимофеевич пытался представить себе, как будет выглядеть собрание пайщиков или заседание правления, если решится он, директор-распорядитель, выступить с таким «крамольным прожектом». И всегда грустно усмехался. Разумеется, встретят его в штыки и Назаровы, и Карповы, и все прочие во главе с родной мамашей.
Ну а если заикнуться о привлечении рабочих в паевое товарищество? Вот тогда уж поистине поднимется буря.
А ведь пора и об этом думать, если хочешь свои собственные хозяйские позиции сохранить и обрести тот вожделенный социальный мир, который марксисты считают утопией, но который так заманчиво рисовал в своих мечтаниях этот симпатяга англичанин, уже покойный Роберт Оуэн.
«Нет, маловероятно все это. Не уговоришь благоденствующих братьев по классу, никакими доводами не склонишь на жертвы. Не сдвинутся собственники, убежденные в своей непогрешимости, с насиженных мест в наследственной своей вотчине Орехово-Зуеве, если не подтолкнут их грозные события извне, в Питере хотя бы...»
А оттуда все чаще доходили слухи весьма беспокойные. Будто собираются столичные зубатовцы повести рабочих к царю, не бронзовому, «почившему в бозе», как водили в Москве, а к живому — его внуку, обитающему в Зимнем дворце. Достоверно было известно, что подобран там в Питере и пастырь «смиренной паствы» — некий священник Георгий Гапон, в просторечии прозванный «отцом Агафоном».
Бывать в Петербурге, вдыхать приморский столичный воздух Морозову случалось часто. Того требовали дела фирмы.
Теперь, однако, заботы, одолевшие Савву Тимофеевича, были куда крупнее, значительнее. Речь надо было вести о государственных реформах, вести решительно, с позиций промышленного сословия, и собеседника себе найти чуткого, трезво оценивающего обстановку, способного подсказать царю правильное решение. По опыту своего многолетнего знакомства с Витте Морозов был убежден, что именно он, побывавший на своем веку министром путей сообщения, министром финансов и, наконец, ставший премьером, должен был обладать здравым смыслом и решительностью при всех своих явно монархических взглядах.