Выбрать главу

Год так прошел, другой, третий, взяло меня отчайство. Невмоготу жить с такою совестью. Видишь -- кто понапористей да побессовестней, тот и табачок покуривает, и водочку пьет, и сдобниками питается, и говядинки частичку урвет, а как с совестью, так хоть пропадай: ни украсть, ни попросить. У других друзья-приятели ведутся, а ты все один: потому ни к кому подделаться не сумеешь… Объявили поход, думаю: ну, вот теперь получше будет, послободней. Война; люди почуют смерть, помягче будут, перестанут друг дружку грызть… Ан не тут-то было! Кто подлецом был, подлецом и остался, а зверь -- зверем; никак, еще лютее… Говорили, что и рационы нам больше пойдут -- харчи получше, ан еще к границе не подошли, а уж у нас сухарей не хватает. Многие идут в сапогах, а подметок-то нет. Ход быстрый, кто отстает, того в палки, а нешто по доброй воле отстаешь?

Крепился, крепился я, помнил, помнил бога, и стало мне невтерпеж. Бывало, взмолишься: господи, я ли тебя не почитаю, я ли не помню тебя, все мое сердце к тебе, зачем же ты меня оставляешь?.. Или уж я такая букашка, что тебе меня не заметить, а если, думаю, так -- и худые дела не заметит он. Дай, думаю, как другие, буду жить; видно, недаром говорится: "на бога надейся, а сам не плошай". Пришли мы в Румынию, сделали привал, скомандовали нам вольно. Отощали мы страх как и ударились все на добычу: кто в лесок, кто на реку, кто в село. Пойду, думаю, и я в село, что-нибудь, може, попадется. Иду это я с одним солдатом, подходим к пруду, видим это -- гуси лежат. Один вытянул голову, бросился на нас: га-га-га! Помутилось у меня в глазах, кинулся я на него, схватил за голову, отрубил ее тесаком; голову в пруд, самого под полу да назад. Пришли, очистили, в манерки да на огонь, наелись до отвала. Вот он, думается, бог-то где. С тех пор стал и я, как другие…

Подошли мы к Туретчине, начались сражения, в моей душе тоска, хоть бы голову положить. Не нарвусь ли, думаю, на штык турецкий, и, бывало, как сражение, так ты и прешь, как медведь какой, остервенеешь, ничего не видишь, работаешь штыком и прикладом. Сколько мы неприятелев побеждали, вышла нам награда. Отчислили на нашу роту двадцать егорьевских крестов; стал ротный оделять и всех оделил, кто его сердцу любезней, денщику своему даже повесил, а мне шиш в нос; уж я ли не храбрился в сражениях, а обошли. Так и сломал весь поход ни за что, хоть бы ранили куда, може, пенсию дали бы, а я и раны не получил… Пришли с войны, стали нас отпускать в бессрочный. Куда мне идти? Домой не к кому, насолило мне там все. Пойду, думаю, на Дон, там, говорят, земли жирные, хлеба обломные, народ меньше нужды несет, може, и живет лучше. Иду день, другой, третий. Думаю, где я устроюсь, как буду жить, пытаю, где какая вотчина, в которой можно бы было пристать. Пришел в Воронежскую губернию, остановился ночевать в одной слободе, попал я на ночлег к одной вдове казачке. Живет вдвоем с девочкой. Куда, говорит, москалю, бредешь? Я говорю, счастья пытать. Слово за слово, разговорились, задумалась она; утром встал, а она принесла водки, нарезала сала, -- пей, говорит, да оставайся у меня. Я, говорит, одна, и если будешь стараться, сделаю я тебя за хозяина. Подумал, подумал я, какого ж, думаю, еще мне рожна?

Остался, втянулся в дело, повел все чередом. И работу и заботу, все на себя взял. И прожил я тут десять годов.

Дочка ее в невесты выровнялась. Понравился ей на вечерницах один парубок, снюхалась она с ним, мать их благословила, поженились. Гостит зять после свадьбы у тещи и говорит: "Прими меня, мамо, к себе жить и хозяйствовать?" -- "Иди!" Ну, как вошел зять в дом, и пошел другой разговор. Ты и не так ходишь, не по-нашему говоришь, и то нехорошо, и это неладно. Забирай худобу да уходи. "Уйду, говорю, заплатите мне за эти десять лет". -- "За что платить? Ты к нам в дом ничего не принес". -- "Я не принес, да я работал". -- "Ты работал, ты и пил, ел". Я -- на суд, а суд, знамо, ихний, казацкий, повернул в ихнюю сторону, и вытурили меня ни с чем. Ну, постойте, думаю, я вам дам о себе попомнить; подобрался я к мельнице вдовиной, которую я сам почти и собрал, и запалил. Меня поймали да в тюрьму, да в суд, да в острог. Высидел я, пошел опять по белу свету шляться. Колесил, колесил, може, двадцать губерен прошел, и все одно, все одно… Схватил вот только этот кашель да ломоту в костях, а ходу правде нигде не нашел: кто правдой живет, тот все волком воет; а кто крипит душой, тот надо всеми большой… Бабушка покрутила головой и скапала:

– - Что-то чудно, а как же пословица говорится, что "за богом молитва, а за царем служба не пропадает"?

– - А ты слышала, тоже говорится: что "жалует царь, да не жалует псарь", а в этом-то и все и дело…

X V

Дедушка Илья остался жить у нас. На другой же день он велел мне показать ему наш сарай и пошел в него за кормом. Корму у нас было немного, всего, может быть, по возу сена и соломы. Дедушка Илья покачал головой и проговорил:

– - Ну, с этого скотина не зажиреет. По много ль же вы им даете?

Я сказал; дедушка Илья проговорил:

– - И по столечку не натянешь. Придется крышу раскрывать. Аль у вас и на крыше свежей соломы-то нет?

– - Нету, у нас старая, копченая.

– - Эка беда! Что ж вы травки летом не купили, дорогая трава, а все сходнее дешевого корму, а то вот и возьми…

– - Не на что было.

– - То-то не на что, вы с отцом только самих себя любите-то! Нешто вы крестьяне? Дармоеды вы, одно слово…

– - Дедушка, я еще маленький, -- попытался оправдаться я.

– - А если бы большой был, я бы не так с тобой поговорил: я бы тебе показал кузькину мать с горбинкой, а то скоты-то небось голодают.

Скотине у нас действительно было не сытно, особенно кобыле; корове еще перепадало -- когда помои, когда она сама забьется в сени и съест куриный корм, а кобыла питалась одним сеном, сено было несъедобное, и давала ей бабушка помаленьку, поэтому она сильно переменилась за зиму. На ней выросла длинная шерсть, выдались ребра и сильно отвис живот. Бывало, выйдешь на двор, а она стоит, понурив голову; почует тебя, взглянет, облизнется, потом глубоко вздохнет и отворотит голову. Бывало, как ни весел сидишь в избе или играешь на улице, а как увидишь скотину -- сожмется сердце, и веселость твоя пропадет.

Дедушка Илья с этого раза стал сам ходить за скотиной, кормить и поить ее. А когда пришел праздник, он выпросил у бабушки сумочку и пошел по деревне побираться. Бабушка пыталась его отговаривать, но он и слушать не хотел ее.

– - У вас самих хлеб горевой, -- сказал он, -- а я буду его подъедать. Прихлебочкой-то попользуюсь и то спасибо.

На первый раз он принес полную сумку кусков. Вытряхнув их на стол, дедушка Илья начал их сортировать: получше он отбирал в решето для себя, похуже откладывал в сторону. Когда он разобрал все, то дал мне несколько кусков и сказал:

– - На-ко вот, Степка, снеси кобыле это, погляди, как она их скушает.

Днем дедушка или учил меня азбуке, или куда-нибудь ходил, а по вечерам сидел дома и что-нибудь говорил. Он очень любил поговорить. Бывало, рассказывает разные истории, сказки, случаи из своей жизни, когда веселые, когда грустные. Иной раз они схватятся с бабушкой спорить, и чем дальше, тем споры делались чаще; иной раз они заспорятся до петухов, и нередко бабушка как будто гневалась на него и упрекала его в том, что он совсем запутался.