Выбрать главу

Ничто не запрещено. Мы можем трогать его кисти, рисовать в его записных книжках, пачкаться о живопись. Его это забавляет.

— У меня есть для вас сюрприз. — И он смеется.

Он вырывает из записной книжки листок, с безумной скоростью складывает его в несколько раз, и, словно по волшебству, из-под его мощных пальцев появляются бумажная собачка, цветок, птичка.

— Нравится? — спрашивает он кокетливо.

Паблито молчит, а я невнятно выговариваю:

— Это… это потрясающе!

Нам хотелось бы унести их с собой, но нельзя…

Это творчество Пикассо.

В то время я еще не знала, что эти бумажные и картонные фигурки, эти композиции из спичечных головок, все эти приманки, которые он делал с ловкостью фокусника, преследовали цель, ныне представляющуюся мне чудовищной: заронить в наше подсознание, что он может все, а мы — ничто перед ним. И все это — одним движением ногтя, царапающего листок бумаги, одним взмахом ножниц над картоном, одной линией, проведенной кистью по фальцованной бумаге. Безбожные и истребительные идолы, превращавшие нас в ничто.

И в то же время я по-прежнему убеждена, что он чувствовал себя одиноким и мечтал наверстать утраченное время. Нет, не наше — а время своего собственного детства там, в Малаге, где, чтобы очаровать своих кузин Марию и Кончу, он одним движением карандаша вызывал из небытия химерические образы. Такая публика забавляла его, как забавляли я и Паблито — как материал, материал еще не тронутый, с которым он мог делать все, что заблагорассудится его прихотям, презирая его реальное существование и принимая его только как часть своего творческого мира. Так он поступал и со своим сыном Пауло с самого его детства, начав с картинок «Пауло на ослике», «Пауло с ягненком», «Пауло ест тартинку», «Пауло-тореро» «Пауло-арлекин»… чтобы потом превратить его в отца-неумеху моего детства в «Калифорнии», той самой, где мы сейчас находимся.

Мой отец, который, как всегда, с нами, не осмеливается вмешаться в эти особенные моменты нашей близости с дедом. Он быстро, почти бегом выходит из ателье в кухню. У него лихорадочный, тревожный взгляд. Он снова наливает себе виски или возвращается из кухни со стаканчиком вина. Он слишком много пьет. Это помогает переносить шок. Скоро ему придется рассердить дедушку просьбой о деньгах для нас и для моей матери, деньгах, которые Пикассо задолжал ему за его доброе отношение и — как больно писать это — верную службу, которая ограничивается обязанностями его шофера с еженедельной оплатой, его правой руки без собственной жизни, его марионетки, веревочки которой руки деда любят спутывать, и его козла отпущения.

— Знаешь, Пабло, я не вижу в твоих детях ничего забавного. Их бы надо расшевелить.

Главное — не нарушить приличий и сделать вид, что все хорошо. Для отца, для матери, которая обязательно спросит, как прошел визит, мы должны принять дедушкину игру и понравиться Пикассо.

Он хватает шапку, которая валяется на стуле, обряжается в старый плащ с вешалки и подпрыгивает на месте, как развинченный паяц. Экстравагантный до крайности, он испускает громкие вопли и бьет в ладоши.

— Ну же, ну, смотрите все сюда! Делайте как я! Играйте и веселитесь!

Мы поддерживаем эту клоунаду, хлопая в ладоши. Нам вторит отец, с сигаретой в углу рта и глазами, слезящимися от дыма:

— Anda, Pablo! Anda, anda!

Овация подпущена по-испански: язык Пикассо — единственное звено, еще связывающее всемогущего отца и униженного сына.

Возбужденный, дедушка хватает со стола деревянную ложку и кухонную тряпку: это шпага и мулета. С варварским блеском в глазах он выполняет перед нами серию пассов: манолинетас, чикуэлинас, вероника, марипоза, сопровождаемые криками «Оле!», их испускает мой отец, а следом за ним и я.

И только Паблито молча отводит взгляд. Его лицо мертвенно-бледно. Он, совсем как я, мечтает жить в нормальной семье, где у отца есть чувство ответственности, мать снисходительна, а дедушка похож на тех старичков, что изображены на картинках детских книжек: родня, которая умеет слушать, посоветовать, воспитывать, подготовить детей к жизненным трудностям. И Паблито, и я лишены всего этого. С самого рождения мы пили из наших детских бутылочек не молоко, а яд, который нам каждый раз процеживали по-новому: яд Пикассо, его мощи, яд сверхчеловека, который может все позволить и всех раздавить, яд гения, у которого мы в заложниках. Как чувствовать себя среди всех этих образов? Как быть легкими и безмятежными рядом с дедом, заполняющим собою абсолютно все вокруг? Рядом с отцом, сутулящим плечи? Рядом с матерью, которая, едва мы вернемся, изведет нас вопросами о «визите века», куда ее, конечно, «никто не соизволил пригласить»?