Выбрать главу

Он подумал, покряхтел, посмотрел на нее со стоном.

— Э-эх, Мариночка, только ради тебя! Слушай анекдот про твоего Малышева. Сидят двое, француз и русский, приговорили их к смертной казни. Как видишь, у меня нынче сюжеты одни и те же. Волокут первым француза и спрашивают: какую казнь выбираешь, гильотину или виселицу? Он говорит, гильотину, патриот попался. Сунули ему голову под гильотину, нажали кнопку — не сработала, второй раз нажали — не сработала, третий — то же самое. Все, помилован. Ведут его в камеру, он доволен, шепчет на ухо русскому: «Учти, гильотина у них не работает». Волокут русского на казнь, спрашивают, какой вид выбираешь, гильотину или виселицу. Он говорит, виселицу. А почему? — задают вопрос. И он отвечает: так ведь гильотина у вас не работает. Таков твой Малышев.

Она рассмеялась безудержно, смех душил ее, она увидела отчетливо, как в кино, своего мужа в полосатой, как арестантская одежда, пижаме, его сумрачное лицо, она услышала, каким голосом он отвечает судьям, с каким упреком за разгильдяйство произносит он эту фразу: «Так она же у вас не работает», — и все до того правдиво, до того явственно, что она скорчилась, стиснула обеими руками горло, не в силах унять идиотский смех, слезы так и брызнули из глаз, она зарыдала, забилась в истерике.

Зиновьев свернул к бровке, остановил машину, достал из ящичка какой-то пахучий флакончик, дал понюхать, Марина кое-как успокоилась, закрыла глаза, закрыла лицо платком, с горечью покивала головой — да-да, это он, ее муж, с его пресловутой честностью, ему стыдно будет, позорно словчить даже на эшафоте. Он будет даже перед палачами совестлив — они тоже люди, и у них есть память. А она, жена его, его половина, будет унижаться, изворачиваться и лгать ровно столько, на сколько он честен и порядочен… Она убрала платок, увидела у себя конверт на коленях, протянула его Борису. Он покосился, спросил:

— Триста тридцать три себе отложила?

— Нет, тут особый случай.

— Ну и кадры Минздрав готовит, я за тебя буду отсчитывать?

Она достала из конверта три сотенные бумажки, пальцы дрожали — от слез, а не от денег, протянула ему конверт, а он долго не брал, заводил машину, руки заняты, завел, тронулись, он переключал, двигал пауком в набалдашнике, а она сидела с протянутой рукой и дрожала — а вдруг не возьмет? Раньше с ним было проще, он сам спрашивал, как насчет тити-мити, ни слова о кодексе, о статьях, а сейчас она совала ему конверт, как будто на самом деле назойливо совращала его суммой, втягивала в преступление. Наконец он рывком взял конверт, сунул его под сиденье, видимо, в тайничок от Анюты, спросил:

— А вторая кто?

— Жемчужная. У нее еще больше, двадцать две педели. Пыталась покончить с собой.

— Ты совсем чокнулась, дорогая, тут же политика!

— Она себе кухонным ножом живот распорет, и все равно к тебе привезут, а мне нагоняй будет, что не дала направление. Зачем ей рожать, от кого рожать?

— Но зачем ее таким же каналом?

— Она меня умоляла, передала сто рублей, я отказывалась, а она в слезы, боюсь, говорит, что никто не возьмется, положат на сохранение, — ну ты должен ее понять.

— Почему они вовремя не обращаются, все эти сучки, хотел бы я знать? У меня впечатление, что у них после случки сразу двадцать недель, скоростной метод.

— У тебя такое отделение, Борис, чему удивляться? — стала она его успокаивать, сама уже успокоенная. Если он взял, значит, сделает все, что требуется, и сделает как всегда чисто.

— Сегодня красный свет нам в два раза чаще, — он притормозил перед светофором. — Только ради тебя, Мариночка, а потом бежать надо. Скорее бы Санька открывал свою колонию, пойду добровольно, хоть санитаром, тут жизни нет. Откажемся мы или согласимся, ничего не изменится, все равно все знают, что в такие сроки делаем только мы с тобой. Откуда Сиротинина узнала? Я ей не говорил и ты, надеюсь, тоже. Глас народа, глас божий, аж из Семипалатинска везут, и там про Зиновьева знают.

— Ты хороший специалист, Борис, чему тут удивляться?

— Хотя бы тому, что оплата моих трудов идет из-под полы. Я не врач, я известный подпольщик. Люди ценят мою работу, а государство не желает. Я хочу иметь высокий моральный облик, а меня заставляют идти на преступление. Чувство благодарности свойственно даже собаке. Врач не может бить по рукам тех, кто ему подносит, этим он убивает надежду. Пациентка думает, что без оплаты ты ее только изуродуешь, не так чисто сделаешь, или вообще не возьмешься. Они знают, что я рискую, и потому платят. Все правильно, но где мой моральный облик? Извольте мне его обеспечить, я не ворую, не граблю, я тружусь в поте лица, извольте узаконить оплату моих трудов праведных, оплату добровольную, между прочим.