Виссарион Григорьевич Белинский
Действительное путешествие в Воронеж. Сочинение Ивана Раевича
ДЕЙСТВИТЕЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ В ВОРОНЕЖ. Сочинение Ивана Раевича. Москва. 1838. В типографии императорских моск. театров, содержателя И. Смирнова. 161. (12).
Слово «действительный» принимается в двух значениях: как противоположность слову «воображаемый» и как противоположность слову «призрачный»[1]. Итак, «действительное» есть то, что есть в самом деле; «воображаемое» есть то, что живет в одном воображении, а чего в самом деле нет; «призрачное» есть то, что только кажется чем-нибудь, но что совсем не то, чем кажется. Мир «воображаемый» в свою очередь разделяется на «действительный» и «призрачный». Мир, созданный Гомером, Шекспиром, Вальтером Скоттом, Купером, Гете, Гофманом, Пушкиным, Гоголем, есть мир «воображаемый действительный», то есть столько же не подверженный сомнению, как и мир природы и истории; но мир, созданный Сумароковым, Дюкре-Дюменилем, Радклиф, Расином, Корнелем и пр., – есть мир «воображаемый призрачный». Потому-то он теперь и забыт всем миром. Теперь нам предстоит важный труд – решить, к которой из этих категорий принадлежит «действительное» путешествие в Воронеж г. Раевича, который, в посвящении своей книжки г. Узанову, откровенно признается, что он «еще не причислен к великим людям, уже увенчанным громким титулом «литератора». Цель и предмет путешествия, в книжке г. Раевича, занимает каких-нибудь две-три странички; вся же она занята описанием событий, которые совершились с автором на дороге от Москвы до Воронежа. Во-первых, его встретила, в Тульской губернии, ужасная буря. В то время как почтенный автор «при очаровательном звуке переливных тонов свирели погружался в сладостное чувство самозабвения и переносился в недро благословенной Аркадии» и как «душа и сердце его таили от восторга»[2] —
Вдруг заиграли ветры; небосклон начал мрачиться; облака толпами понеслись по тверди; молния заброздила по горизонту с сильным треском грома, и природа в ужасе погружалась в мертвое оцепенение. Мрачные тучи рыскали на черных своих крылах; в подлунной (уж будто бы во всей!) воцарилась гробовая мрачность; только молния, извилистою змеею рассекая тучи, освещала трепещущую природу. Буйные ветры, раскаты грома, зияние молнии, слившись в смертоносную игру стихий, отражали грозный разговор неба с земной перстью.
Вследствие такового случая почтенный автор попал в дом одного тульского помещика.
Место, где возвышалась мыза П… И… Г…ого, было под особенным покровительством природы; дом его, как только мог я рассмотреть при лунном свете, стоял на возвышенной гранитной скале, которую рука причудливой природы разукрасила образованием колоннад и минаретов; при скате скалы (,) на отлогом берегу извивистой речки (,) расстилалась долина.
По «гранитным скалам, разукрашенным природою колоннадами и минаретами» и находящимся в Тульской губернии, мы почитаем себя вправе отнести путешествие г. Раевича к разряду «воображаемо-призрачных» произведений литературы.
Вот беседа г. Раевича с его гостеприимными хозяевами.
Предметом первого нашего разговора была Москва; потом речь перешла к учености; все литераторы и все издатели журналов были исчислены. Петр Иванович, превознося всех наших издателей[3] (,) с особенным уважением относился о гг. Грече и Булгарине. «Перо первого (то есть Греча, который издает «Северную пчелу»), – говорил он, – не подражаемо в слоге; а последнего (то есть г. Булгарина, который должен написать в «Пчелу» отзыв о книге г. Раевича) мило в критике; он также душевно скорбел о смерти Пушкина и ожидал чего-то великого от молодых поэтов». «Я даже предугадываю, – присовокупил он, – что на развалинах со временем (?) забытой (!) славы Пушкина водрузится слава Бенедиктову».
Считая славу Пушкина бессмертною, подобно славе незабвенных поэтов Державина и Ломоносова, славе бессмертного Карамзина, я не соглашался, чтобы слава Пушкина, столь ярко озарившая горизонт литературного мира в нашем веке, могла когда-нибудь подернуться черным флером забвения.
– Пушкина нельзя еще сравнить с Державиным и Ломоносовым, – возразил Петр Иванович, – он также далек и от Карамзина, которые должны быть бессмертными потому, что Ломоносов (,) дав новый оборот стихотворению (,) возродил поэзию; а Карамзин заговорил первый чистым русским языком, и все сердца отозвались на его голос.
– Но и Пушкин, – сказал я, – в наш век, первый начал пленять читателей новою игрою слов (?!..), удивительною легкостию, чистотою слога.
2
Цитируется с. 24. Далее цитируются с. 24–25, 39, 44–47; во всех случаях курсивы Белинского.