По сути, Великая французская революция ознаменовала собой первый кризис гуманистической идеи со славных времен Просвещения. Войдя в свой героический период, гуманизм внезапно обнаружил слабые места — в частности, неспособность впитать и понять естественность непоправимого трагизма жизни, того, что всеобщего счастья и гармонии никогда не будет, как не будет и всеобщего примирения людей. Христианство своим порядком вбирает в себя это противоречие, так как, с одной стороны, не верит в прочность и постоянство людских добродетелей, а с другой — долгое благоденствие и покой души считает вредным. Горе, страдание, разорение, обиду христианство называет даже временами посещением Божиим, в то время как гуманизм просто хочет стереть с лица земли эти необходимые и даже полезные для людей обиды, горести и печали. Хочет стереть и, стирая, сам становится драконом.
Вероятно, милосердию и состраданию все-таки следует подчиниться суровым, но неизменным истинам земного бытия. На это способно христианское сознание, но гуманисты-просветители отвергли Бога, а на его пьедестал водрузили Богиню Разума — капризную даму, которая не скажет нам: "Терпите. Всем лучше никогда не будет. Одним будет лучше, другим станет хуже. Взаимные колебания благости и боли — такова единственно возможная на земле гармония". Она скажет: "Искореняйте зло, ибо зло безнравственно". Но беда в том, что гуманистическая идея не понимает диалектический характер морали: без зла нет и не может быть никакого добра. В своем стремлении искоренить зло гуманизм непременно разрушает добро и таким образом разрушает мораль. Этот урок французской революции остался невыученным. Либо урок этот стал своего рода эзотерическим знанием политической элиты, поскольку даже сегодня никто из рьяных поборников демократических ценностей не скажет нам откровенно, что сделать нечто лучшее можно только за счет того, что кому-то станет хуже, а стало быть, зло и добро бессмысленно искоренять — есть смысл их просто перераспределить.
2. Сергей Нечаев: искусство создания угодной реальности
Сумерки. Те самые — между собакой и волком. Сумерки гаснущие, глухо ползущие в ночь. Таким предстает порой в нашем сознании один из призраков, одно из порождений нового времени, помимо чудес прогресса и мнимого смягчения нравов, с небывалой наглядностью предъявившее миру практику сгущающегося ужаса — тотальный террор. И сполохи романтической жертвенности, то и дело мертвенно озаряющие размытый контур призрака, лишь добавляют этой тени зловещей убедительности.
Подобный образ, как и множество других ужасающих образов, определенно навязывает нам подсознание, поскольку сознание в экстремальных условиях информационного потопа для нас — редкость. Но до какой степени в действительности черна природа террора? Какая правда таится в ее придонной тьме? Ответить на этот вопрос непросто, как непросто сказать: кто отец вдохновения — верх или низ?
Среди экстремистов, в разные времена радевших о благе народа и сострадавших его тяготам, многие интуитивно, а то и вполне внятно, понимали, что народ вовсе не нуждается в их заботе, а сами они чужды или в лучшем случае безразличны ему. И тем не менее они настойчиво шли по избранному пути, желая во что бы то ни стало облагодетельствовать дальних и ближних, желая любыми средствами сделать человечество счастливым даже помимо его воли. Что же двигало и двигает этими людьми, во многом достойными, честными, жертвенными? В конце концов, ведь не одни же психопаты и "темные личности" уходили в революцию.
Начальной фигурой в летописи русского революционного террора, пожалуй, смело можно считать Дмитрия Каракозова, стрелявшего в Александра II у решетки Летнего сада, но почему-то гораздо больше шума произвел «разбуженный» каракозовским выстрелом Сергей Нечаев, как раз незадолго перед этим прибывший в столицу.
Сын священника, одно время он преподавал Закон Божий в санкт-петербургском Сергиевском приходском училище. После каракозовского дела, став горячим сторонником социалистических идей, Нечаев со всей страстью неофита, обретшего новую веру, отдался делу революции. Уже тогда, 22 лет от роду, он умел подчинять своему влиянию едва ли не всех, с кем ему приходилось сталкиваться. Выражаясь языком современной политической прессы, Нечаев несомненно являлся харизматическим лидером. Он собрал вокруг себя группу студентов Медико-хирургической академии и попытался создать подобие некой революционно-анархистской организации. Он даже составил список лиц "подлежащих ликвидации", куда вошли две самые знаменитые, не считая царя, жертвы террористов XIX века Ф. Ф. Трепов и Н. М. Мезенцов. Однако весной 1869 года, когда в столице прокатилась волна студенческих волнений, Нечаев, скрываясь от полиции, был вынужден уехать — сначала в Москву, потом за границу.
Из Швейцарии он обратился к студенчеству с воззванием, призывающим готовиться к перевороту. В этом воззвании, в частности, были следующие слова: "Будьте же глухи и немы ко всему, что не дело, ко всему, что не мы, не народ". Сам Нечаев, узурпировав право говорить и действовать от имени народа, ради этого вожделенного дела был готов на все, вплоть до обмана, провокации, подлога, преступления. (Так в свое время Нечаев признавался в любви Вере Засулич, но та, будучи умной барышней, быстро сообразила, что дело вовсе не в любви, а исключительно в желании Нечаева привлечь ее к работе за границей.)
В Швейцарии Нечаев, выдав себя за представителя якобы существующего в России центрального революционного комитета, сблизился с Бакуниным, которого поразил силой своего характера и фанатичной преданностью революционной идее. Вместе с Бакуниным он издал в Женеве два номера журнала "Народная расправа", на страницах которого развил свою концепцию заговора и бунтарско-анархистское понимание задач революционного движения. В частности Нечаев настаивал на самых решительных террористических действиях не только по отношению к представителям власти, но и по отношению к публицистам проправительственного и даже либерального лагеря.
Осенью 1869 года с удостоверением за подписью Бакунина, в котором говорилось, что он состоит членом "Русского отдела Всемирного революционного союза", Нечаев возвращается в Россию. В Москве он энергично вербует членов в революционные ячейки, вводя в заблуждение доверившихся ему людей небылицами о "Всемирном революционном союзе" и обществе "Народная расправа". Разумеется, все это Нечаев делает во имя революции и блага народа. Во имя тех же идеалов он убедил своих ближайших товарищей, в числе которых был и литератор Иван Прыжов, убить члена их кружка студента Иванова. Нечаев обвинил Иванова в предательстве, поскольку Иванов казался ему слишком независимым, а следовательно опасным для дела человеком. Одновременно с ликвидацией предателя ячейка как бы «связывалась» его кровью. Подобные методы, получившие впоследствии название «нечаевщины», были теоретически разработаны и обоснованы Нечаевым в "Катехизисе революционера".
Вскоре после убийства студента Иванова в гроте Петровской сельскохозяйственной академии нечаевская организация была раскрыта. К следствию по нечаевскому делу было привлечено более 300 человек, 87 из которых предстали перед судом. Сам Нечаев, однако, и на этот раз сумел скрыться за границей.
Через посредство Бакунина и Огарева ему удалось получить для революционных целей крупную сумму из «Бахметьевского» фонда. После смерти Герцена Нечаев пытался возобновить издание «Колокола», выпускал какие-то прокламации, но, в конце концов, благодаря авантюрному образу действий (обманы, чтение чужих писем, подготовка к экспроприации в Швейцарии etc.), потерял доверие даже расположенного к нему Бакунина.
В 1872 году швейцарское правительство по требованию России выдало Нечаева как уголовного преступника. По обвинению в убийстве Иванова, Нечаев был приговорен к 20 годам каторжных работ. Однако Сибири он так и не увидел — ему был уготован застенок в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Это было страшное место — кто сидел там, было предметом тайны не только для чинов комендантского управления, но и для тех, кто служил в самом равелине. Для заключения в эту тюрьму и для освобождения из нее требовалось повеление государя. Вход сюда был позволен коменданту крепости, шефу жандармов и управляющему III Отделением. Попав в равелин, заключенный терял имя и мог называться только по номеру. Когда узник умирал, тело его ночью тайно переносили из этой тюрьмы в другое помещение крепости, чтобы не подумали, будто в Алексеевском равелине есть заключенные, а утром являлась полиция и забирала тело, имя же и фамилию умершему давали по наитию, какие придутся.