Выбрать главу

А потом, когда пришел сияющий май, из неприметных холмиков вдоль дорог полезли синие травы. В сих ядовитых травах заблудилась ее юность.

Прасковья Филипповна устало сняла заляпанные красками блузу и чепец, вновь вышла на балкон. Сад, безлюдный, разомлевший на солнце, заросший, дремал. Дремал и деревянный дом с античным портиком из белёных бревен, с выпиленными из дерева узорами, изображающими лепнину. Дремал пруд, дремали сиреневые кусты, разросшиеся в настоящие деревья, дремали липы, дремала дорога, огибающая холм. А по дороге, единственной движущейся точкой средь спящего пространства, несся к дому всадник, которого она менее всего ждала бы здесь увидеть.

Глава VII

Три дрянных ночлега остались позади, а худшим из них был последний. Дорожная новина легла через засыпанные наспех болотца. Воздух, по-осеннему хладный в ночное время, был к тому же сырым — хоть выжимай. Дамы, бледные без уксуса и без белил, измучились двумя ночевками в каретах, но и устроить их, как было предложено, на кожах и подушках под открытым небом не вышло — заморосил дождичек. Кто б мог помыслить, что и богатая насекомыми дорожная станция может показаться воплощением удобства? Но откуда ей явиться, станции, на тайной-то дороге?

Поезд чем-то напоминал армию, осторожно продвигающуюся в незнакомой местности. Еще и потому, быть может, что на биваках кашеварили на кострах. Дым разгонял комаров, и юная фрейлина Аглая Заминкина, смеясь, нарочно трясла в дыму локонами, уверяя заботливых кавалеров, что таким манером защитится от кровопийц и после того, как затушат огонь. Глаза ее наполнились слезами, но шестнадцатилетняя проказница плакала и чихала, заливаясь смехом, превосходно знаючи, что ничто не портит победоносного цветения ее юности.

Платон Роскоф усмехнулся: девчонка нарочно вылезла из экипажа к костру. Другие дамы кушают в каретах, а ей и простор пококетничать. Экой лесной Дианой уселась на пожухлой траве, нимало не жалея юбок. Безусый Репнин сгребает палкою угли к намокшим ее башмакам, а повеса Гремушин подносит оловянную кружку с каким-то дымящимся питьем. Скажи по чести, друг де Роскоф, и ты б не прочь присоединиться к спасению фарфорового этого созданья от сырости либо холода? Право, севрская статуэтка, да и только. Точеный носик, округлый подбородочек, ангельская белокурость, глаза-незабудки. Пустое, оставим флирт холостякам. Хотя холостяк ли Павел Гремушин? Вот надо же, запамятовал. Может статься, что и отец семейства, уж в Париже был не мальчишкой. Славный малый, хоть не семи пядей во лбу.

— Елизавета Алексеевна вконец ее разбаловала, — усмехнулся подошедший к Роскофу Император. В освобожденной от перчатки руке он держал серебряный стакан с нагретым и сдобренным пряностями вином. Вид Александра казался много более успокоенным, нежели в начале пути. Вот только глаза его глядели на Заминкину вовсе не так, как от веку свойственно глядеть мужеску полу на юную красоту. Лютая тоска проблескивала в глубине зрачков. Роскоф угадал и смущенно потупился прежде, чем услышал слова, подтверждающие его догадку.

— Чем-то похожа на Софи, не так ли? Особливо в верхней части лица.

Заминкина была, по чести сказать, краше покойной графини Романовой, но Платон Филиппович сочувственно кивнул. Уж год минул с трагической кончины семнадцатилетней Софьи, и обстоятельства ее смерти не могли втайне не увлечь его своей символической красотой: в день кончины девушка получила из Парижа свадебное свое платье. Причина же смерти была банальна: чахотка. Кто знает, не поспеши тщеславная мать с дочерью из благословенных Альп в сырой Санкт-Петербург, торопясь с желательным браком, Софья могла бы излечиться от кровохарканья, окрепнуть. Но не терзать же родительское сердце эдакими предположениями.

— Не надо было везти ее из Гельвеции, — уронил Александр, словно услышав мысли Роскофа. — Сколь же несчастлив я в детях, Роскоф! Но виноватить некого, кроме самого себя. Помнишь, в какой гнев я пришел от слов того священника, чьего имени не знаю до сих пор?

— Мудрено было не прийти, Государь, — Платон Филиппович вновь отвел глаза. — Вы не были готовы слушать такую правду.

— «Корона довлеет России, но священный венец не впору сыну отцеубийцы», — Александр криво усмехнулся. — Он полоснул, будто ножом.

— Нож — орудие не только убийцы, но и хирурга, Государь, — ответил Роскоф, продолжая разглядывать носок своего сверкающего сапога. Никогда не смог бы он вообразить себе, что Император будет столь спокойно и откровенно говорить с ним. Никогда не мог он вообразить, что Император простит ему слишком большую осведомленность в том, в чем ее не прощают никогда: в унижении.

Да, есть вещи, кои не смягчает прошествие лет, и унижение — первая из них. Его и испытал Александр никому из сторонних неведомой ночью в Зимнем, зимою, четыре года тому, когда в его опочивальню вошло шестеро человек.

— Разуверьтесь, Государь, сие никак не отраженье того, что произошло двадцать годов назад.

— С какими ж еще намереньями переступают под покровом ночи порог, священный для каждого честного подданного? — Щеки Императора мгновенно осунулись, словно под гнетом болезни. На висках его блестела россыпь холодного пота. Он прилагал все силы к тому, чтобы перебороть страх.

— Ваше Величество, Государь, а поверили б вы без доказательств в то, что вас окружает многоликая измена? Друзья и слуги вошли к вам дорогою ночных убийц, дабы показать, сколь оная дорога проста. Поверите ли вы сейчас, либо надлежит появиться в другой раз, после того как будут смещены и наказаны все, отвечающие за безопасность спальных покоев сегодня?

— Коли я говорю не с убийцами… Я хочу знать тогда, доказательно знать, кто из двух? Константин? Или все же Николай?

— Оба брата чисты перед Вашим Величеством в той же мере, в какой вы грязны перед ними.

— Кому же тогда злоумышлять?

— Великие Князья находятся почти в такой же смертельной опасности, что и Ваше Величество. Сие покушенье не на особу, но на самый священный институт.

— Французский яд… — поняв, Александр сделался неожиданно покоен. — Все-таки французский яд отравил мою страну. Допустим так, но кто вы, назвавшие себя слугами и друзьями? Зачем у пятерых из вас маски на лицах? И отчего ее нету у шестого?

— Шестого вам едва ль еще доведется повидать в своей жизни, — сказал на диво моложавый и стройный старец с белоснежными волосами. Как раз его красивое, невзирая на годы, лицо и было открыто. — Между тем пятеро Вашему Императорскому Величеству знакомы, хоть и не настолько, чтоб узнать человека по голосу либо по манере.

— Ну, так что из того, коли вы впрямь пришли с добром? — Александр усмехнулся. — Что за роман госпожи Ратклиф, и что за добро в темноте?

— Так вы вить, Государь, можете нам изрядно помешать охранять себя и братьев. — Старец негромко рассмеялся. — Так оно будет лучше для всех. Может статься, в ближни годы одному либо двоим из нас доведется себя пред вами раскрыть. Но покуда необходимости нет. Доверяйте, кому почитаете нужным. Мы же останемся при своих предпочтениях, по всему, нам осмотрительнее не совпадать.

— Я не доверяю никому, — горько усмехнулся Император, промакивая чело стянутым с головы белым ночным колпаком. — Все люди — мерзавцы.[4]

Наблюдая сквозь черные щели своей шелковой маски, Платон Роскоф приметил, каким холодным сделалось лицо отца Модеста.

Ах, давняя сцена, по счастью еще не сцена трагедии! Какой ненавистью, вне сомнений, вызванной беспомощностью, веяло от Императора. Казалось, врагам бы оказался он рад больше, нежели столь унизившим его горделивую натуру нежданным друзьям. Вскочивший с кровати, неловко с непривычки пытающийся самостоятельно накинуть халат, никак не попадая при том в рукав, Александр казался скорее страшен, нежели смешон.

Ныне смягчился. Надолго ли? А еще любопытно, что б вышло, узнай Благословенный, что из всех, скрытых тогда масками, в России сейчас осталось лишь двое, как раз те, что маски свои впоследствии приподняли?

Неудачное, сколь неудачное стечение обстоятельств! Хоть бы на полгода позже вся сия каша заварилась всерьез! Либо уж на год раньше… А теперь вот, расхлебывай вдвоем с любезным дядюшкой Роман Кирилычем! Ну, не совсем вдвоем, есть Алеша Сирин в Москве, есть упрямый рыжий шотландец Василий Шервуд, хоть последний и не знает ни о каком Воинстве. Шервуд — просто любящий Россию человек, любящий с тою особенной силой, что порой проявляется в русских второго поколения.[5] А вот Воинства нет боле в России, так ли важно, что честный патриот о нем и вовсе не ведает.

вернуться

4

Действительное мнение Александра I.

вернуться

5

Занятно здесь рассуждение Платона Кирилловича: ведь и он также русский во втором поколении, по крайней мере — наполовину, но половина та по мужской линии, главная. И только что себя назвал мысленно де Роскофом, но, размышляя о русскости Шервуда, начисто о том забыл.