Кипа бумаг, пожелтевших и новехоньких, дорогой и дешевой фактуры, исписанных пером и карандашом, заполнила доску. Через несколько минут Роман Кириллович, засевший за них, уже не замечал, где находится. Не заметил он и вошедшего безусого послушника с бадейкой, что вскоре зашел наполнить рукомойник. Впрочем, по виду Роман Кирилловича как-то ощущалось, что не заметить вошедшего человека он может лишь там, где сам себе позволяет ощутить полную безопасность.
Из хаоса на столе потихоньку возникал порядок. Бумаги распределились полудюжиною неравных кип. Сабуров перекладывал, изучив, то одну, то другую, словно раскладывал сложный пасьянс.
Некоторые листы он откладывал, еле пробежав глазами по строчкам, к иным возвращался по нескольку раз.
«С поверхностными большею частью сведениями, воспламеняемыми искусно написанными речами и мелкими сочинениями корифеев революционной партии, не понимая, что такое конституция, часто не смысля, как привести собственные дела в порядок, и состоя большей частью в низших чинах, мнят они управлять государством.
Кажется, что наиболее должно быть обращено внимание на следующих людей:
1) Николая Тургенева
2) Федора Глинку
3) фон-дер Бриггена
4) всех Муравьевых, недовольных неудачею по службе и жадных выдвигаться
5) Фон-Визина и Граббе
6) Михайло Орлова
7) Бурцова».
Роман Кириллович самым неприятным образом скрипнул зубами. Ведь два с половиною года записка пролежала под сукном! Просто пролежала — и все, никто и не подумал ходу давать. А ведь каких трудов стоило добраться до этих бумаг, сколько времени ушло зряшно! Предатели они там все или идиоты? Верней всего — идиоты-предатели.
А это еще что такое?
Напротив фамилии «Измайлов» рвущий бумагу карандаш Романа Кирилловича начертал: «Который?» Дальше шло еще несколько листочков со стихотворениями, но глядеть их Сабуров не стал, сочтя за безделицу. Имен в оных больше не было, разве что Бонапарт-покойник промелькнул, но уж это, так сказать, аллегория. Поленился Платон, мог бы не совать лишней дряни.
А вот здесь Платон молодцом: по Пестелю все собрал в одну папку. Верно, думает, что диктатор и есть Пестель. Так ли оно, дьявол их всех разберет, да только сей мерзавец — особого калибра даже в сих рядах.
«У себя в Вятском пехотном подвергает солдат жестокому обращению, есть смертные случаи под наказаньями. После каждой смерти либо увечья видом и речами изображает сострадание, говоря, что-де злобствует не по своей воле, но исключительно ради повиновения Государю Александру Павловичу. Слова в точности: „мне, ребяты, так же больно вас калечить, как вам терпеть, да царь-отец иначе и меня не помилует“».
Только ли один Пестель так поступал эти годы? На какие полки еще нельзя будет поставить в случае прямого мятежа? Поди сыщи ответ.
Ну, сие, положим, и так известно… И что лютеранин, и что опять-таки в Бонапарты метит… А это что? «После успеха мятежа имеет тайный план первым делом умертвить Н. Муравьева и его приверженцев»…
Роман Кириллович коротко рассмеялся. Известное дело, сие мы во Франции уж видывали. Лена не раз припоминала ему в ребяческие годы рассказ дедушки де Роскофа о том, как матросы на кораблях, намаявшись с крысами, выращивают крысу-тигра. Ловят дюжину тварей да заточают на неделю-другую в железный чан. А на свободу выпускают уже одну-единственную крысу, немыслимо свирепую и питающуюся только плотью себе подобных. Только вот, когда дедушка Антуан о том говорил, не было еще ясно, какая крыса сожрет собратьев: Робеспьер ли или же Дантон? Ан оказалось, даже не Сен-Жюст. Господи, помоги мне не допустить русского Бонапарта!
А притчу о крысах умница Лена в голову вбивала не зряшно. Помнить, все время помнить Францию, занимаясь болезнями России… Не напрасно ты старалась, я помню все.
Ах, Лена, сестра! Роман Кириллович прижал ко лбу руку с холодной камеей. Отчего ж не нашлось на белом свете второй, как ты? Разве что на ту, бретонскую малютку, хотелось бы взглянуть, какова она в женском наряде, а так… Так ни одной. Помнится, как же был я удивлен, услышав от кого-то мальчишкою, что глаза твои серы. Мне они всегда казались черными, бездонными, ночными. Какие сказки ты рассказывала мне в ребячестве! Да не простые, а все о наших предках. Будто бы все сие рассказывают тебе украшения фамильные. И ведь вправду я верил. Мудрено ли, что Платошка сызмала сочинитель. А все ж была какая-то история с теми драгоценностями, у кого-то ты их да отспорила, судя по оговоркам твоим с разлюбезными подружками. Не самым, похоже, законопослушным образом отспорила. Хотелось бы знать, что там было, ну да что уж.
Роман Сабуров с самых малых лет, сам не зная почему, избегал выказывать всегдашний свой интерес к жизни старшей сестры. Иной раз терзался любопытством неимоверно, но терпел, никогда и ничего не спрашивал сам. Быть может, он отдалялся от Елены, чтобы не допустить ее в свою жизнь, слишком велико и без того было влияние сестры.
Филиппа Роскофа Роман уважал, но слушал не слишком. Верней, слушал — когда приказания шурина не слишком рознились с его собственными намереньями, либо в вопросах второстепенных. Только сестра могла вынудить его пойти наперекор собственной натуре, потому что только сестра могла причинить ему боль.
В тот день, что запомнился ему навсегда, и хотел бы, да не выковыряешь из памяти эту занозу, Филипп Антонович где-то задержался к обеду. Не было и Платона, решившего часть вакаций[3] погостить у школьного приятеля. Не было даже маленькой Прасковьи, приглашенной к соседям Медынцевым на детский праздник. Редко случалось им обедать вдвоем. Елена приказала подавать, но, что ей отнюдь не было свойственно, молчала всю первую перемену блюд. Молочный немецкий суп, что подали ей, унесли почти нетронутым. Роман, впрочем, обратил на то внимание только после того, как сам разделался с консоме.
«Лена, ты не больна часом? — поинтересовался он, закусывая слоеным пирожком. — Сидишь, не ешь».
«Зато у тебя, братец, аппетит отменный, — Елена Кирилловна — небывалое дело — стремительно поднялась из-за стола. — Али нагулял с утра пораньше на свежем-то воздухе?»
Роман неохотно поднялся и подошел, следом за сестрою, к выходившим в сад стеклянным дверям столовой. Делать нечего, придется объясняться: сестра, оказывается, уже знала. Откуда только?
«Ты дрался с молодым Гоморовым, — вознамерившись было сойти в сад, Елена остановилась на ступенях и оперлась рукою о белые перила. На ней было простое платье цвета бледной бирюзы. — Ты его убил».
«Лена, ну он-то меня пристрелить никак не мог, зряшно ты волнуешься. Или ты из-за разбирательства? Брось, пустое, стоило из-за того не обедать. Ну вышлют в Сибирь на полгодочка, эка важность!»
«Ты его убил».
Роману не хотелось признаваться себе в том, что побледневшее лицо сестры, прерывистое ее дыхание начинали его тревожить.
«Ясен день, убил. Неужто, по-твоему я б стал подыматься в пятом часу, чтобы кому-нибудь ухо поцарапать? Влепил промеж бровей и репка. Лен, не ты ль о прошлой неделе последний раз говорила, что Гоморовы — низкая семейка, сутяги, моветоны и тираны над мужиками? Ну и о ком ты теперь огорчилась?»
«О тебе».
Грудь Елены все чаще вздымала кружева на корсаже. Рукою, украшенной крупным сапфиром звездчатой огранки, она дотронулась до горла странным, неловким жестом. Сапфир отчего-то привлек вниманье Романа. Странно, сестра так любит всякую старину, а из драгоценностей своих надевает только новые, те, что заказывает для нее муж из недавно ограненных камней. То, что она носит, и лежит отдельно, не в «сказочном» ларце, а в обыкновенной сафьяновой шкатулочке.