— Откуда ты знаешь? — с удивлением спросил Сабуров. Не без удивления смотрел он на девушку, столь безыскусно признающуюся ему в своей неприязни. Необычайно хороша была она в этом оживлении чувств. Одетая более чем просто, в серую юбку и серую же блузу, пошитые из какой-то невзрачной ткани, названия коей Роман Кириллович, понятное дело, не знал, обута она тем не менее была прекрасно: в легкие башмачки по последней моде — из подметки проклевывался небольшой каблук. Серый плат нестрого покрывал ее льняные волосы, собранные в простую толстую косу. Как же красиво оттенял унылый наряд ее разгулявшийся румянец!
— Не знаю, откуда знаю, — продолжала между тем Луша. — Чую. Вы гладите какую-нибудь пушку рукой, как борзую… А приятно ль поглядеть на нее со стороны жерла? Того, что выплевывает ядро, способное превратить прекрасное тело человеческое, творение Божье, в безобразное кровавое месиво?! Роман Кирилыч, поймите, я не говорю, что вы плохи, что вы неправы, я помню, что вы — защитник Отечества, превосходно я это помню, да и не мог бы быть родной брат нашей матушки чем-то иным?! Но в вас — слишком много смерти. Той смерти, которую несут в мир мужчины… В вас ее — больше, чем в ком бы то ни было.
— Так я, стало быть, кажусь вам чудовищем? — как-то невесело усмехнулся Сабуров.
— Нет, — Луша стиснула свободную руку в кулачок. — Вы и есть чудовище, Роман Кирилыч.
— И чудовища иной раз стерегут красавиц, mademoiselle Прохорова, — в чертах Сабурова проступило странное волнение. — То, чему служу я, — красиво и истинно. Неужто это меня нимало в ваших глазах не делает привлекательней?
— Роман Кирилыч, простите, Христа ради, — Луша опустила глаза. — Я не имела права сейчас так говорить с вами. Ни по летам моим, ни из того, что сестра ваша — моя драгоценная благодетельница.
— А вы любите мою сестру, mademoiselle Прохорова? — какая-то новая мысль затеплилась в глазах Романа Кирилловича.
— Она лучше всех на свете! — пылко воскликнула девушка. — Как бы я хотела на нее походить, только походить на нее — невозможно, потому что другой такой не может быть в Натуре! Да я умерла бы за нее десять раз!
— Я бы тоже, — тихо сказал Сабуров.
— Ан вот ты где, Роман, — произнесла мать Евдоксия, входя.
Она словно бы не заметила смущенного вида Сабурова и Луши.
Вид же о обоих между тем отчего-то был таков, будто их застали на чем-то решительно неподобающем. Впрочем, Роман Кириллович бы в последнем случае смутился куда менее.
— Вы прежде меня побеспокоились, матушка, — наконец заговорил он. — Я и сам хотел всех отправить сюда, только вы опередили. Но из чего здесь Медынцев? Увивается за Панной? Я ему не доверяю.
— Доверься мне: он здесь не только поэтому, Роман. Ты, я слышала, ненадолго?
— На полчаса по моему брегету. Лена, а что ты так сияешь? Простите, матушка, случайно сорвалось.
— Бог простит. — Игуменья улыбалась. — А причина радости у меня есть. Отсудила я, Роман, рощицу, что еще в осьмидесятых годов от нас в казну отрезали. Теперь сестры не будут мерзнуть зимой-то. Вот и веселюсь.
— Хорошее дело.
— Я, матушка, отнесу учебники мальчикам, — Луша, подхватив несколько книг, выскользнула из библиотеки.
— Мне нужны все мыслимые противоядия, — Роман Кириллович принял обычный свой сосредоточенный вид.
— Тотчас же распоряжусь. Но только вот что, Роман… Не так уж и много противоядий, что помогают, когда уж организм отравлен. Да и вообще противоядий не так много, и они слабее ядов. Не обольщайся на сей счет.
— Без того всё делаем, чтобы яд ему не достался. Что случилось? — вертикальные морщины на лбу Романа Кирилловича проступили четче. — Лена, я вижу, что-то не так?
На сей раз он даже не заметил своей оговорки.
— Арсений был перед нами у Платоши, — медленно проговорила мать Евдоксия. — Государь уже болен. Болен не по-хорошему.
— Где Медынцев? — тут же спросил Роман Кириллович.
— На стене, дежурит.
— Ясно. Прости, распорядись, чтоб все лекарства были собраны побыстрей.
Через мгновение Романа Кирилловича уже не было. Вопреки его просьбе игуменья немного промедлила, глядя на свежие завалы выбранных Лушей книг.
— Хоть и грех средь таких волнений думать о собственной родне, — наконец проговорила она тихонько, улыбаясь, — а все ж я рада. Наконец-то нашлась, братец, на тебя управа. Ты ведь попался, теперь не убежишь.
Глава XIX
— У нас, венгерцев, отвращение к католичеству дается от рождения, ведь католическая вера связана с проклятыми Габсбургами…
Под окнами гостиничного нумера шумел Невский проспект. Не спасали даже зимние рамы. Впрочем, троим собеседникам, сидевшим в покойных креслах, шум сей, видимо, не слишком докучал. Темноволосый иностранец лет тридцати, изъяснявшийся по-французски с легким акцентом, впрочем, нисколько не вульгарным, курил сигару. Кондратий Рылеев и третий участник разговора — невысокий мужчина лет пятидесяти, отдавали предпочтение трубкам.
— Воистину, достойно восхищения, как герой ваш Ракоци, с малолетства отданный на воспитание иезуитам, остался в душе протестантом и ненавистником Габсбургов, — вежливо изрек Рылеев.
— Э, бросьте! К чему церемонии между братьями! — молодой венгерец, чьи черные кудри были модно приподняты над челом и приглажены с боков, с наслаждением прополоскал рот ароматным дымом и выпустил его. — Ракоци был премерзкий тип, честно-то говоря. Так перетрусил, когда крестьяне молили его возглавить восстание против австрияков, что бежал от собственных рабов сломя голову до Вены. А в Вене валялся у тирана в ногах, сам просил забрать в казну все родовые земли взамен любых других… На месте тирана я б так с ним и поступил. Когда же восстание поднялось, во главе его Ракоци поставили две вещи — обстоятельства и, конечно, происхождение из известной мятежной фамилии. Народ любит мятежных феодалов, и всегда готов подставлять за них лоб и бока. Что, собственно, ему и осталось, когда вождь со свитой прохлаждался при чужеземных дворах. «Князя Ракоци не кину, уезжаю на чужбину…» Еще бы кинуть, кто меняет пирог на кнут, а сало на топор?
— Представляется мне, я читал труд ваш о Ракоци, где в несколько ином ключе цитировали вы сии строки, — с сомнением произнес Рылеев.
Дребезжащий смех, слетевший с уст третьего собеседника, казался немного высоковат для мужчины. Как и голос, что, однако, не производило неприятного впечатления. Сам он казался столь сухощав, что и голос словно бы усох немного. Русые волоса его, подстриженные довольно коротко и вовсе не на модный лад, были жидки, но проплешины еще не прятали. Глаза, выцветшие с годами, некогда голубые, теперь казались прозрачными, цвета горного хрусталя. Взор их был доброжелателен и кроток. Был он из тех людей, что, нимало не имея в наружности женственного в молодых годах, старея, обретают нечто старушечье.
— И память вас не подвела, — произнес он, отсмеявшись. (Его французский не вызывал никаких сомнений — так изъясняются только германцы.) — Для восстаний необходимы герои. Своя ль окраска перьев ярка, пришлось ли поработать кистями и красками — не суть важно. Брат наш Ференц, понятное дело, всячески своего теску расхваливает.
— Увы, лично мне лицемерие претит, но признаю его необходимость… — пробормотал Рылеев.
— Ни мгновения не сомневаюсь, что вы умеете, когда необходимо, склониться пред суровостью необходимости, — венгерец доброжелательно рассмеялся, показав сверкнувшие под темными подвитыми усиками великолепные зубы, нимало не потемневшие от пристрастия к сигарам. Видимо, они подвергались наитщательнейшему модному уходу. — Как оно, бишь?..
Я не спутался? Экое славословие в адрес романовского волчонка!