Выбрать главу

— Рада и я, словно письмецо из давних времен получила. Но сказавши слово, говорите уж второе. Что у вас на душе, Петр Алексеевич?

— Никогда б не подумалось мне, что захочется открыться в терзаниях моих перед монахиней. — Жарптицын ожесточенно гонял вилочкой по тарелке недоеденный кусок пирожного. — Но вы, хоть и монахиня, кажетесь особою просвещенной…

— Не стану тратить сейчас времени, чтоб разъяснить вам, сколь мало просвещение и вера друг с дружкой на самом деле спорят. Вам сейчас не до того. Петя, вы моложе моего сына, как с сыном я буду с вами говорить. Прежде всего, я вижу, речь не о делах сердечных, иначе чтоб было вам до моей образованности?

— Да… Речь о нравственных максимах. Я не случайно помянул об образованности. Сам-то я плачевно недалек в философских и гишторических науках. Еще бы! Воспитывался я дома. Учителем моим был француз, которого я сам же в отрочестве взял в плен.

— Такого мне еще не доводилось слыхать! — Елена Кирилловна от души рассмеялась.

— Добрейший был малый, хоть в дом наш и зашел грабить. — Курносое лицо Жарптицына сделалось вовсе мальчишеским. — Мне тринадцать годов было, но один мужчина в доме, отец и старшие братья, понятно, воевали. Надо ж как-то матушку с сестрой защищать… Вошли трое в гостиную, ну а я сообразил, как только сил достало, тяжелую танкетку на них сверху скинуть. И ведь попал точнехонько! Двоих покалечил сильно, потом уж добил, ну а Жерома только зашиб… Пожалел, о чем не жалею. До конца войны мы с людьми его в чулане держали. Ну и как-то оно само сложилось, что уж ворочаться Жером не захотел… Ничего его там не ждало, нищета одна. Вот я и уговорил отца, пусть француза при мне в учителях оставит. Хотя какой уж из него был учитель… Но, Господи помилуй, о какой ерунде я сейчас болтаю! Тщился я всего лишь пояснить, что образование мое было самое поверхностное. А развел турусы на колесах, семейные рассказы… Но теперь пытаюсь я понять, ведь не предо мною первым стоит вопрос, меня лишивший покоя… Как выходили из моего положения другие? Должны же быть рассуждения, примеры гиштории… Мать Евдоксия, я вовсе не знаю, что плохо, а что хорошо!

— А вот теперь, право, стоит перейти к делу ближе, — заметила Елена Кирилловна. — В чем заключается мучащее вас противоречие? Ну же, решайтесь, иначе разговор наш теряет всякий смысл!

— Сложно говорить, слишком много пришлось бы объяснять такого, что вам и вовсе неведомо в монастырской тиши. Но вообразите, только вообразите себе, что есть некая цель… цель благородная, которой ради не жаль и жизнь положить! Прекрасная цель, ведущая к общественному и человеческому благу… Что может быть естественнее, чем к ней стремиться? Но ежели люди, кои служат ей, вводят в соблазн тем, что не высоки, самолюбивы и своекорыстны сами? Вот первое мое сомнение: закрыть ли глаза на низость тех, кто хочет высокого? Если, допустим, человек нарочно истязает подчиненных своих, чтоб ополчить тех на вышестоящего? Но ежели еще хуже… предположим лишь, что начинаешь подозревать сотоварищей своих в отвратительном преступлении… Допустим, я говорю для примеру, столь отвратительном, как отравление. Но при том… когда б ты наверное знал о злодействе! Только подозрения — томительные, бесплодные… А все ж они точат душу, так точат! И вот в этом-то состоянии ты оказываешься перед необходимостью решительных действий! Возможности предаться своим сомнениям более нет. Надобно перейти Рубикон, оборотить слова делами. Надобно выбирать, хочешь ли ты того! О, если б я знал!

— От одного сомнения я могу вас избавить. — Взгляд Елены сделался ледяным. — Император Александр был отравлен. У меня спрашивали для него противоядий, так что уверенность моя безусловна. Вопрос в том, сочтете ли вы возможным мне поверить на слово.

Звякнула упавшая на пол (не разбившись отчего-то) чашка. Петр Жарптицын сделался белее мраморной столешницы, в которую впились его пальцы. Он в ужасе смотрел на мать Евдоксию.

— Вы только потому и решились со мною заговорить, что уверены были — женщина и монахиня от дел заговора решительно далека? — грустно усмехнулась мать Евдоксия.

— Но как… Откуда…

— Вот уж это объяснять в самом деле долго. Скажу одно — объятую революцией Францию я видела изнутри. К слову сказать, с вашим отцом мы и познакомились на пути моем к родным пределам.

— Постойте! Так вы — госпожа Роскофа?!

— Была ею когда-то.

— Не мог я сопоставить… Понятно, вы назвались именем монашеским. Но о госпоже Роскофой отец немало рассказывал мне. Женщина, повидавшая столько ужасов!

— И не желающая навидаться их вновь, добавьте.

— Новая революция должна быть вовсе иной, чем та!

— Не в характерах ли ваших сообщников вы черпаете в том гарантию? — жестко спросила Елена.

— Но что мне делать? — в голосе Жарптицына было отчаянье. — Бежать их? Но куда бежишь? В этом деле запутались все. Только пуля в лоб — единственный исход тому, кто не знает, что ему делать.

— Очень умное решение, — Елена улыбнулась, снова сделавшись ласковой.

— Ох, простите!

— Не прощу, Петя. Эдакой глупости я не вправе простить. Когда б могла я передать вам свою уверенность в том, что пуля — не точка в конце романа, как полагают многие молодые глупцы! Иная жизнь — не укрытие от путаницы, каковую развел человек в этой.

— Да есть ли она, иная жизнь?

— Когда были вы недорослем, не приходилось ли вам жестоко терзаться при мысли об абсолютном небытии?

— Да, когда начал сомневаться во всем, чему учил в детстве приходящий в дом дьякон, единственный помощник бедняги Жерома.

— Вы просыпались в ужасе по ночам, в холодном поту. Вы готовы были кричать от душевной муки.

— Да, все так, но…

— А не приходило ль вам в голову, вижу, не приходило, что мысль об отсутствии той жизни так мучительна для разума потому, что является противоестественной? Разум отказывается, не может ее вместить. А поглядите, как разумно, как гармонично все в окружающем нас мироустройстве. Смена времен года, смена поколений… Сколько в этом гармонии! Будь действительной судьбою нашей небытие, мы легко примирялись бы с ним. Но не о вашей судьбе сейчас речь! Даже то, погубите ли вы свою бессмертную душу, не столь важно теперь! Вы готовите Отечеству чудовищные беды, вы уже в них виновны! Революция — джинн из арабской сказки. Выпустить его на волю можно, управлять им — нет! Он охоч до крови людской, сей джинн. Еще более — до мучений невинных жертв. Ах, Петя, во что вы ввязались!

— Но я не знаю, как развязаться! Хотел бы, что таиться, уж давно бы хотел.

— Да проще простого. Я не хочу, заметьте, переубедить вас. Не один, увы, никак не один разговор тут надобен, а времени мало. Я хочу лишь предложить максиму, которой вы искали: не делай того, в чем не уверен. Просто воздержитесь от чего бы то ни было.

Разве разумность сего для вашей совести не важнее того, что вас осудят другие?

— Важнее, — вид Жарптицына сделался решителен. — Упрекнут — пусть дуэль. Не суть.

— Поверьте, когда-нибудь вы будете тому рады. Увы, есть выход, для вас завтрашнего радостный более, но для вас сегодняшнего невозможный.

— Я не доносчик! — теперь к щекам измайловца жарко прилила кровь. — Пусть товарищи мои десять раз недостойны и неправы, я никогда…

— Да вижу, — устало отмахнулась Елена Кирилловна. — Даже мысль о безвинных жертвах революции, а они, верьте мне, будут, не порушит ложно понимаемого чувства чести. Тут я с вами ничего теперь не поделаю. Но могу ль я попросить вас об одном одолжении, вполне с вашими принсипами совместном?

— Приказывайте, я ваш должник. Знаю наверное, ничего бесчестного вы мне не способны предложить.

— А не могли бы вы… — Некоторое время Елена Кирилловна молчала, любуясь морозными цветами, на глазах распускающимися на стеклах. — Не могли бы вы, в более для того подходящем месте, скажем в моей гостинице, поведать мне все, что известно вам о заговоре, все подробности. Да не пугайтесь так! Порукою мое слово, что ни с одним человеком я полученными сведеньями не поделюсь. Ни в какой форме — ни взглядом, ни словом, ни запиской! Так пострадает ли честь ваша, если тайны разделит с вами всего лишь одна слабая женщина?