Темноглазая Настёна, четырнадцатилетняя дочка вдовой ключницы, обогнала всех девок и баб. Любо смотреть, как ловко, поймав направление ветерка, она проворно прихватывала левой рукою тугие колосья и, сжавши, взмахивала сверкающим полукружьем прекрасного серпа австрийской ковки. Взмах, другой, третий — и вот уж девчонка вяжет пузатый сноп, вот снова, улыбаясь задорной улыбкой, ловит ветерок… Да, вот оно! Стальной полумесяц замер в опущенной руке, в темных глазах пляшут солнечные зайчики…
— Ну, потерпи еще немножко, Настенька!
— Воля ваша, голубушка барыня, а меня девки с парнями засмеют! Сижу тут в хоромах в самую страду да дурью маюсь!
— Подбородок, подбородок!! — отчаянно воскликнула Прасковья Филипповна, высовываясь из-за мольберта.
Девчонка только вздохнула, застыв на неудобном табурете.
Второй день, как страда отошла на второй план, а на первый выдвинулась случайно попавшаяся на глаза фигурка девушки-подростка, осыпанная золотыми полуденными лучами, словно Даная своим дождем. Позу и движение Прасковья поймала на месте — карандашиком в маленькой альбомец, что всегда таскала в кармане передника, но лицо, но колорит… тут придется повозиться. Волосы собраны в косу, рожь собрана в сноп. Как передать эту рифму? Чуть-чуть вохры — и туда и туда? Ладно, волосы и рожь покуда отставим, а солнечный зайчик в глаз бросим легоньким мазком белил… Да, это то, что нужно!
Прасковья Филипповна отошла от мольберта, сжимая в руке тонкую кисть. Поверх легкого светлого платья на ней была заляпанная красками грубая блуза, а волосы полностью укрывал глухой серый чепец. Впору бы испугаться, да некому. Кто ж станет в страду с визитами разъезжать? По-хорошему бы и ей отложить баловство, да уж ладно, все одно она закончит с картиною к обмолоту, а покуда дело и без нее спорится… Уж как обмолот начнется, так сиди-считай…
— Ты, Настенька, походи минутку, разомни ноги! А потом придется еще часок посидеть, пока свет хороший.
Прасковья Филипповна вышла на закругленный балкончик, нависший над спуском к небольшому пруду. Зацвел пруд, чистить пора, да рук не хватает. Уж к следующему лету, ладно… Ни на что не достает ни денег, ни рук.
Польщенная нежданно свалившимся правом находиться в барыниной студии, Настена переходила от картины к картине, от одного глиняного эскиза к другому.
— Ой, Мать Пресвятая Богородица!!
— Опрокинула что-нибудь, егоза? — услышав отчаянный возглас девочки, Прасковья торопливо шагнула обратно в студию.
Все в ней стояло на местах, вот только побледневшая Настёна, застывшая перед маленьким пейзажем, явно была не прочь бежать куда глаза глядят.
— Матушка-барыня! Это ж синие травы!
— Оне, — спокойно ответила Прасковия, тут же понявшая, в чем дело. — Ну, так и что с того, дружок?
— Нешто можно, чтоб эдакая пакость в дому была?
— Это же не синие травы, а просто их изображенье краскою на холсте. Полно, ничего худого они ни тебе, ни мне не сделают. Давай-ка дальше за дело!
Настёна взобралась на табурет, пугливо косясь на пейзажик. Прасковья Филипповна вновь взялась за кисти, но работа дальше не заладилась. Личико ровно подменили! Вытянулось, осунулось, глаза смотрят совсем иначе.
— И чего ты перепугалась? Большая уж девица, небось скоро сватать придут. Пора б вырасти из страшилок, кои ребятишки в ночном друг дружке наговаривают.
— Воля ваша, барыня, боязно.
— Ох, ладно. Беги покуда в поле, уберу я завтра картинку.
Маленькие босые ноги простучали по дощатому полу и ступеням. Девчонки и след простыл.
Прасковья задумчиво подошла к пейзажу. Треснувший от удара молнии старый вяз высится над дорогой. Вдали — полевое разнотравье. Вороны в засохшей листве. Над самою кромкою дороги трава поднялась необычно высоко, обозначая холмик, похожий на могильный. Если вглядеться — никакого холмика и нет. Просто ни с того, ни с сего трава поднялась в одном месте выше обыкновенного. И оттенок стеблей странен: ощутимо отдает в голубизну. А по дороге прыгает еще один вороненок.
Ругать девчонку за суеверия не приходится, суеверие водило Прасковьиной рукою. Да и суеверье ли оно? Ее глаз, глаз какого-нито, а живописца, не ошибается: синие травы и вправду сини. Правда и то, что о прошлый год они в этом месте были от вяза на добрую сажень влево.
Синие травы перемещаются вдоль дорог. Каждый ребенок знает, отчего: покойники в земле ползут друг к дружке навстречу, пожаловаться на неприкаянный свой жребий. Потом начинают винить друг дружку, ссорятся, расползаются прочь. Не разрешено им только удаляться от дороги.
Прасковья бережно собрала кисти и заткнула в кувшинец с конопляным маслом — отмокать. Когда б такое услыхал в шестнадцать лет брат Платоша, сочинил бы целую балладу! Так бы и назвал — «Синие травы». Только не было по обочинам дорог синих трав в его шестнадцать лет. Свои страшилки выискивали они в немецких книгах, счастливые и безмятежные дети рубежа двух столетий. Хороша же была их ребяческая компания! Платон, Арсюша Медынцев и Сережа Тугарин — все почти одногодки, а она, Панна Роскофа, единственная их дама. Медынцевы — многочисленная и дружная семья, всегда жили открытым домом. Чаще всего у них устраивались и большие съезды гостей и детские праздники. Немудрено, что лучшие воспоминания о ребяческих годах у Прасковьи связаны не с родным Кленовым Златом, а с Камышами.
Усадьба в Камышах была полностью перестроена дедом Арсения. У того, надо сказать, выдалось в избытке времени на совершенствование сельской архитектуры. Столичный житель, он угодил в опалу вместе с покровителем своим — фельдмаршалом Минихом, за явленную Петру Третьему верность. Петра Третьего Арсений не любил, но дедом Гаврилой Львовичем гордился, а уж плоды вынужденного дедова досуга были баснословны. Строения из красного кирпича, украшенного белою лепниной, были вписаны в широкий круг. Сам дом, к постоянному восторгу детей, с внутреннего двора глядел четырехэтажным, меж тем как фасад являл собою только три этажа — два ряда высоких французских окон и третий, поменьше, под крышею. Там размещались детские комнаты, там, на третьем этаже, завершалась лестница с чугунными перилами. Из детских лестница спускалась в комнаты родителей, из комнат родителей — в гостиные и залы. А куда девался тот этаж, мелкие окошки коего были видны со двора? Этот вопрос несказанно волновал друзей с тех самых пор, как они научились считать до четырех. Особого входа с лесенкой в него тоже не было!
Сергей Гаврилыч меж тем всегда начинал сердиться, стоило ему услышать вполне резонные вопросы. Уходила от ответов и Аглая Ивановна.
Меж тем маленькие окошки всегда сверкали такой же стеклянною чистотою, как и вполне законные окна. Бессовестно пользуясь заботою ребятишек, нянька Феклуша развела турусы на колесах относительно барина всех домовых, владеющего сими апартаментами. Деревенские домовые были у него в крепости и являлись с дарами, кроме того — имелось изрядное семейство. Нужды нет, что барин-домовой ждал только того, чтобы уволочь в свои горницы какого-нибудь непослушного мальчишку.
— А я чашку саксонскую разбил давеча, отчего ж он меня не уволок? — набирался дерзости Арсюша.
— Небось он и чашку в особую книгу записал, — не сморгнув, парировала Феклуша. — Вот выйдет нужное число проказ — враз уволочет.
— Не стыдно тебе слушать неграмотную бабу, — с неохотой сказал однажды Сергей Гаврилович. — Ведь большой уж мальчик, девять годов сравнялось. Ладно, чего уж. Помнишь, от деда твоего вся Фортуна в одночасье отвернулась? Все ему с тех пор тайные заговоры в голову лезли. Вот и спрожектировал он сии горницы. От злонамеренья не убережет, говаривал он, а все ж приятнее, что есть помещения, куда чужому любопытный нос не сунуть. Вход в них, понятно, есть, только секретный. Одно неудобство! Папенька покойник, бывало, приказывал там походную кровать ставить, как в дурном расположении был. Один только раз эти горницы и пригодились, при Пугаче, да и то потому только, что у злобной той черни было с арифметикой худо.