«Ты на Алтае не вылезал от Иеремии, — услышал он собственный свой голос, еще отроческий, ломающийся. — По-моему, Роман Сабуров, тебя никто не проклинал».
«А соображаю не хуже проклятого, — усмехнулся Роман, небрежно приласкав каменную гриву льва, любовавшегося своим отраженьем в озерной воде. — Знаешь, я в малолетстве любил верхом кататься на этом зверюге».
«Роман, зачем тебе это? — Платон не дал разговору утечь в сторону. — Это же страшные гадости».
«Пригодятся. Спроси у Лены, небось подтвердит, что даже в самом красивом человекоубийстве красоты быть не может. Это все ребяческие игры. Я знаю двадцать способов убить человека не красиво, но сообразно своей необходимости. Слушай, Платошка, ну перейми ты хоть один! Хотя бы тот, про который я уж рассказывал тебе. Проще же простого! Просто надо хорошенько запомнить, под каким углом сдавить ребра. Что тут самое хорошее, покойник даже не догадается ни о чем, а в ящик дубовый сыграет в течение месяца».
Ох, Роман, Роман… Как ни вглядывайся, тени смерти не разглядишь в лице Гремушина. Лицо, как лицо. Но Роман сделал это, нет сомнений, Гремушин не жилец.
Платон Филиппович сам не понимал собственных чувств. Да, Роман всего лишь покарал убийцу. Цареубийцу. И все же, все же…
— Роскоф, у меня что, рожа перекосилась? — не без недоумения поинтересовался Гремушин. — Эко ты уставился!
— Прости, случайно… Задумался. — Больше всего Платону Филипповичу хотелось, чтобы Гремушин ушел куда-нибудь подальше. Чем дальше, тем лучше.
— Оно и понятно, есть о чем. — Гремушин хмыкнул. — Новодельную княгиню Лович в Императрицы… То-то дамочки наши обомлеют от чести служить столь сиятельной особе.
— И, полно… — перехватил разговор Сабуров. — Словила Лович свою фортуну, так и ладно. Глядишь, тоже фасон удержит, не хуже прочих.
— А что, не слышно было, вроде как слухи ходят, будто того, Цесаревич отказался в пользу Великого князя? — небрежно уронил Гремушин.
— Брехня! — добродушно отозвался Роман Кириллович. — На кофейной гуще нагадано.
— Эх, кофею-то я, как раз и не пил сегодня… Прислуга носится, как очумелая, оно и понятно, а все ж пойду, попробую добыть хоть что-нибудь посытнее сухой булки…
Гремушин скрылся в дверях.
Сабуров первый взглянул в глаза Роскофу. Взор Романа Кирилловича был пронзительно ясен.
— Догадался, что ли, Платошка?
— А ты как думаешь?
— Догадался, вижу. Ну и что, друг-племянник, осуждаешь?
Несколько мгновений Платон Филиппович молчал, потупив взгляд. Когда же он поднял наконец глаза, бледное лицо его казалось умиротворенным.
— В другое время и в другом месте — осудил бы, Роман, ты это знаешь. Но не теперь, нет, не теперь.
— Ну и проскакали на вороных. — Роман Кириллович замолчал в свой черед. Прежде чем он заговорил вновь, Платон каким-то внутренним чувством угадал, что о Гремушине уже полностью забыто. — Знал бы ты, как я сейчас молю Бога о том, чтоб Великий Князь не затеял присяги Константину.
Книга вторая
НИКОЛАЙ
Глава I
Монастырь нарядился с утра сияющим снегом. Все неприглядное, унылое и осеннее в несколько часов убедилось, укрылось от глаза. И Егор, и Сережа, и Соломония, как обыкновенно бывает у детворы, словно опьянели от радости, выбежали на двор полуодетыми, кинулись лепить снежки. За буйной баталией только они и не успели приметить, что в обители не все ладно.
— Мать Наталия, ну куда, куда она могла уехать, отчего без меня?! — со слезами в голосе допытывалась Луша. — Виданное ли дело, чтоб игуменья одна путешествовала?
Пожилая монахиня только вздыхала, потерянно бродя по келье в бесшумных своих войлочных туфлях. Все молчаливо свидетельствовало о том, что мать Евдоксия вознамерилась обойтись без помощи не только своих, но и наемных провожатых. Не взята даже дорожная серебряная посуда с охотничьими сценками, из богатого собранья щеток для волос недостает лишь одной. Все притирания и бальзамы остались на туалетном столике — в ряду склянок недоставало только пузатого зеленого пузырька с тинктурою эфедры. (В последние годы игуменья придумала не заваривать необходимое ей для дыхания растение водой, а настаивать на водке, чтоб всегда иметь под рукою.)
— Хоть, слава Богу, кузьмичёву траву не забыла… А пастилок от кашля не взяла! И мазь на змеином яде, все как есть оставила!
Особенно огорчало мать Наталию то, что игуменья не разбудила ее, когда затемно собиралась — верно как раз затем, чтоб забота келейницы не навязала ей ничего лишнего.
Половинка почтового листка с краткими распоряжениями, а попрощалась только с матерью Наталией да с привратницей! Особенно не понравилась келейнице эта необычная стремительность в движениях, это помолодевшее вдруг лицо… Да что она затеяла, ох, ведь затеяла же…
— Приказывает никому стен не покидать, покуда не воротится, — Луша разглядывала письмо, словно искала на бумаге водяные знаки. — С припасом пропускать только знакомых поставщиков… Господи, уж хоть бы Роман Кириллович здесь был, он бы разобрался!
Досадное виденье — суровое лицо Сабурова на мгновение предстало перед внутренним взором девушки. Всех в профиль чеканят, а этого хоть в анфас в металле выбивай, каждая черта как у статуи… Ох, да дался ей этот раскрасавец, да еще в эдакую минуту! А ведь в чем-то был он прав в том разговоре: никто не повинен, каким родился на свет, главное — чему и кому служит… Пустое! Надобно догнать Матушку!
— Мать Наталия, а куда она поехала, неужто не сказала?
— Ты, Лукерья, что задумала?
— Да ничего я не задумывала! Просто спросила.
— Просто спросила она, поди ж ты, — уставшая от волнений, мать Наталья наконец присела. — Ты, девица, не забыла часом, что такое послушание?
— А я еще покуда мирская!
— Не шути с этим, — лицо монахини сделалось строго. — Самое знаешь, воля игуменьи для всех для нас закон. Хоть десять раз она здоровьем не крепка, а решила ехать одна, стало быть, и будем здесь дожидаться.
— Да уж, Лукерья, хоть ты тут не пыли, — Ольга Евгеньевна, наблюдавшая из окна кельи за детворой, недовольно обернулась. — Не видишь, даже родная дочь вдогонку не кидается.
Все пять — келейница, воспитанница, дочь и невестка никак не могли покинуть игуменьиных покоев, словно секрет ее неожиданного отъезда лежал где-то среди флаконов и щеток — только поищи хорошенько.
— А что ж теперь, только болтаемся тут без толку, как сироты потерянные, — надулась Луша.
— И то правда, — Ольга Евгеньевна вздохнула.
А мать Евдоксия уж давно тряслась в это время в почтовом дилижансе, с каждою верстой все больше чувствуя себя Еленой Роскофой.
Доводилось ли Елене Роскофой когда-либо пользоваться такой неудобною колымагой? Ах, ну да, в Бретани же. Вот вопрос — французская была все таки получше, либо просто молодости все нипочем? Верней — второе, пожалуй.
Елена улыбнулась, берясь за четки. Молитва шла неровно, как плохая кудель. Отогнав праздные мысли, мать Евдоксия сосредоточилась. Правило все же было прочитано.
— Матушка, не угодно ли пирожка с капустой? Постные, сама пекла. — Дама, сидевшая напротив, копалась в изрядной корзине с домашней снедью. — Теперь все на иной манер, а я по старинке скажу — свои-то руки лучше кухаркиных. Мать моя покойная всегда и капусту рубила получше девок, и грибы солила, и пастилы терла. Зато уж и спросить умела по всей строгости. Нынешняя-то разве разберет, хорошо ль сготовлено? Вот-то то. Угощайтесь, сделайте милость!
— Благодарю, но я и проголодаться-то не успела.
Елена уж знала, что говорливую даму в капоре цвета «бедра испуганной нимфы» зовут Настасьей Матвеевной. Средних лет, казалась она вполне заурядною, хотя в молодости, вероятно, была хороша. Большие темные глаза хороши были и теперь. Быть может, даже слишком велики были эти глаза для худого продолговатого ее лица.