— От одного сомнения я могу вас избавить. — Взгляд Елены сделался ледяным. — Император Александр был отравлен. У меня спрашивали для него противоядий, так что уверенность моя безусловна. Вопрос в том, сочтете ли вы возможным мне поверить на слово.
Звякнула упавшая на пол (не разбившись отчего-то) чашка. Петр Жарптицын сделался белее мраморной столешницы, в которую впились его пальцы. Он в ужасе смотрел на мать Евдоксию.
— Вы только потому и решились со мною заговорить, что уверены были — женщина и монахиня от дел заговора решительно далека? — грустно усмехнулась мать Евдоксия.
— Но как… Откуда…
— Вот уж это объяснять в самом деле долго. Скажу одно — объятую революцией Францию я видела изнутри. К слову сказать, с вашим отцом мы и познакомились на пути моем к родным пределам.
— Постойте! Так вы — госпожа Роскофа?!
— Была ею когда-то.
— Не мог я сопоставить… Понятно, вы назвались именем монашеским. Но о госпоже Роскофой отец немало рассказывал мне. Женщина, повидавшая столько ужасов!
— И не желающая навидаться их вновь, добавьте.
— Новая революция должна быть вовсе иной, чем та!
— Не в характерах ли ваших сообщников вы черпаете в том гарантию? — жестко спросила Елена.
— Но что мне делать? — в голосе Жарптицына было отчаянье. — Бежать их? Но куда бежишь? В этом деле запутались все. Только пуля в лоб — единственный исход тому, кто не знает, что ему делать.
— Очень умное решение, — Елена улыбнулась, снова сделавшись ласковой.
— Ох, простите!
— Не прощу, Петя. Эдакой глупости я не вправе простить. Когда б могла я передать вам свою уверенность в том, что пуля — не точка в конце романа, как полагают многие молодые глупцы! Иная жизнь — не укрытие от путаницы, каковую развел человек в этой.
— Да есть ли она, иная жизнь?
— Когда были вы недорослем, не приходилось ли вам жестоко терзаться при мысли об абсолютном небытии?
— Да, когда начал сомневаться во всем, чему учил в детстве приходящий в дом дьякон, единственный помощник бедняги Жерома.
— Вы просыпались в ужасе по ночам, в холодном поту. Вы готовы были кричать от душевной муки.
— Да, все так, но…
— А не приходило ль вам в голову, вижу, не приходило, что мысль об отсутствии той жизни так мучительна для разума потому, что является противоестественной? Разум отказывается, не может ее вместить. А поглядите, как разумно, как гармонично все в окружающем нас мироустройстве. Смена времен года, смена поколений… Сколько в этом гармонии! Будь действительной судьбою нашей небытие, мы легко примирялись бы с ним. Но не о вашей судьбе сейчас речь! Даже то, погубите ли вы свою бессмертную душу, не столь важно теперь! Вы готовите Отечеству чудовищные беды, вы уже в них виновны! Революция — джинн из арабской сказки. Выпустить его на волю можно, управлять им — нет! Он охоч до крови людской, сей джинн. Еще более — до мучений невинных жертв. Ах, Петя, во что вы ввязались!
— Но я не знаю, как развязаться! Хотел бы, что таиться, уж давно бы хотел.
— Да проще простого. Я не хочу, заметьте, переубедить вас. Не один, увы, никак не один разговор тут надобен, а времени мало. Я хочу лишь предложить максиму, которой вы искали: не делай того, в чем не уверен. Просто воздержитесь от чего бы то ни было.
Разве разумность сего для вашей совести не важнее того, что вас осудят другие?
— Важнее, — вид Жарптицына сделался решителен. — Упрекнут — пусть дуэль. Не суть.
— Поверьте, когда-нибудь вы будете тому рады. Увы, есть выход, для вас завтрашнего радостный более, но для вас сегодняшнего невозможный.
— Я не доносчик! — теперь к щекам измайловца жарко прилила кровь. — Пусть товарищи мои десять раз недостойны и неправы, я никогда…
— Да вижу, — устало отмахнулась Елена Кирилловна. — Даже мысль о безвинных жертвах революции, а они, верьте мне, будут, не порушит ложно понимаемого чувства чести. Тут я с вами ничего теперь не поделаю. Но могу ль я попросить вас об одном одолжении, вполне с вашими принсипами совместном?
— Приказывайте, я ваш должник. Знаю наверное, ничего бесчестного вы мне не способны предложить.
— А не могли бы вы… — Некоторое время Елена Кирилловна молчала, любуясь морозными цветами, на глазах распускающимися на стеклах. — Не могли бы вы, в более для того подходящем месте, скажем в моей гостинице, поведать мне все, что известно вам о заговоре, все подробности. Да не пугайтесь так! Порукою мое слово, что ни с одним человеком я полученными сведеньями не поделюсь. Ни в какой форме — ни взглядом, ни словом, ни запиской! Так пострадает ли честь ваша, если тайны разделит с вами всего лишь одна слабая женщина?
— Но… — Теперь Жарптицын казался обескураженным. — Зачем оно вам тогда? Что вы, одна, сможете с этим поделать?
— Покуда не знаю, — честно ответила Елена. — Вы расскажите, а там видно будет. Пути-то Господни неисповедимы.
Глава VII
Шампанское, всяк знает, надлежит пить единственно из хрусталя. Когда веселый туман заливает бокал, тяжелый кристалл весело зябнет, вызывая странный восторг души.
Шампанское надлежит пить в компании, шумно и дружественно.
Петр Каховский пил вдову Клико в одиночестве, из простого стакана. Початая бутыль высилась на подоконнике, рядом, на простой бакалейной бумаге, потихоньку вытекал из своей белой плесенной корки лимбургский сыр, купленный на Мойке в лавке Диаманта.
Покупки у Диаманта были верхом неблагоразумия, позволить себе каковое Каховский не мог никак. Ежели, конечно, положить, что завтра грядет такой же день, что и сегодняшний, обыкновенный день со своею мелочной суетой. Но, допустим, только допустим, что завтра грянет буря, гроза, землетрясение и потоп! Вот уж чудачество в этом случае платить по счетам!
Ах, мерзавцы… Из-за какого-то ликера (и не вкусного вовсе) да четверть пуда конфект в билетцах разжаловать в рядовые кавказского героя! Эка важность, убыль причинил прохвосту лавочнику, ведь все лавочники — прохвосты. [20]Ну да теперь никто не посмеет лезть с ерундой. Хорошо, кстати, что догадался он набрать теперь у Диаманта и конфект, вот этих, с апельсиновою начинкой, они вкусные, да сушеных ананасных долек.
Наполнив бокал вновь, Каховский подошел к небольшому помутневшему зеркалу, улыбнулся своему отражению и чокнулся с оным. Право, будь здоров Петр Григорьевич! Все одно делать нечего, кроме как пить.
Уже неделя, как не собирают более совещаний. Не успело улечься еще радостное возбуждение, воцарившееся, едва успели просочиться первые слухи об отречении Константина, как обособились эти шестеро: трое князей — Трубецкой, Оболенский да Одоевский, Пущин, Николай Бестужев да Кондрат Рылеев. Только приказы и раздают. На днях, правда, обещали общий сбор.
А дни бегут, бегут превесело. Снуют курьеры меж столицею и Варшавой. Где-то в пути застрял на маленькой станции Великий Князь Михаил, чтоб не метаться лишнего взад-вперед. Пытается что-то сделать, и зряшно! Цесаревич, как по заказу работает, уперся ни на чем. Каждый день между тем выбранная из могилы младшего братца лопата земли.
Еще недавно приунывшие, впавшие в сплин, как все теперь воспряли! Идет агитация в полках, одна средь солдат, другая средь молодых офицеров. Рылеев, кто спорит, хорошо взялся за дело. А и пусть его! Истинные герои не планщики, истинных героев выявляет сам мятеж… Ах, хмель мятежа, ты лучше любого шампанского!
Петр Григорьевич упал на кровать, не расплескав зажатого в руке бокала. Стены дрянной получердачной квартирки, что снимал он последний год, поиздержавшись на курортах, [21]где лечил свой бронхит, словно раздвинулись, уступая проносящимся в его воображении картинам.
Запах дыма, запах гари — он приятно будоражит душу по сей день. Закат над Москвою, кажется, никогда не сменяется ночью. По безлюдной ночной улице громко и победно стучат шаги. Шагают трое — весельчак Грандье, задира Барта и он, четырнадцатилетний, юркий, как белка, воспитанник университетского пансиона. Пансиона, впрочем, уже нет: все былые товарищи уехали из Белокаменной, сидят теперь по каким-то дурацким деревням под призором придирчивых учителей. Каждый вершит свою судьбу сам. Многие мальчики почитали Наполеона великим человеком. А как дошло до дела — преисполнились вдруг любви к этому отсталому дикому «Отечеству»! Жалели, что рано им на войну, а уж из Москвы собрались мигом. Только он, Петя Каховский, догадался отлучиться на минуту, когда уж подводы стояли во дворе пансиона, да юркнуть в подворотню… Искали, кричали, так и уехали без него. И полусуток не прошло, как в школьных дортуарах расквартировали французов. Петя знал, что легко сойдется с ними — и ведь сошелся! Ах, какие разговоры! Ему, как взрослому, щедро подливали вина… А разве он не взрослый? Разве не сам он положил конец нудной зубрежке, тупому подчинению старшим?
20
Конфектный билетец — фантик. Петр Григорьевич немного кривит душою. Разжалован он был не только за украденные лакомства, но и за пьяный дебош, учиненный в дому коллежской ассесорши Вангергейм, а также за «леность к службе».
21
Немало слез пролито советскими и постсоветскими историками о чудовищной бедности Каховского. Не совсем понимаю, как увязать отсутствие «денег на хлеб» с длительным пребыванием на курортах Италии и Германии. —