— Еще не мститель. Покуда — всего лишь защитник. Но берегитесь разбудить в нем чудовище. Берегитесь оборотить его во мстителя. А верить мне вы можете по одной-единственной причине: я говорю правду. Монашествующим лгать не пристало.
— Но из чего ж вам столь хорошо известна моя участь? — Моллер попытался ухмыльнуться.
— Я в первый раз в жизни пытаюсь кому-то растолковать, что являет собою сей человек, — голос монахини сделался мягок. — Но все поступки его при тех либо иных обстоятельствах всегда ясны мне заранее. Дело в том, что он — мой родной брат.
— Но… — Моллер не знал, что сказать: чувства его отчаянно смешались. Где-то в груди ныл тонкий, как слабая зубная боль, страх. Нет, не того человека, о ком монахиня говорила, он страшится. Страх вызывала в нем эта женщина, ее бледное лицо в обрамлении темного апостольника, золотая прядка на высоком лбу, четки на поясе, суконная накидка на том же козьем пуху; все вызывало в нем страх, не тот бурный страх, что только недавно мог толкнуть его на любой отчаянный шаг, страх тихий, цепенящий. Особенно страшны были серые ее глаза, с которыми он не мог больше столкнуться взглядом.
— Не говорю вам — берегитесь, — монахиня поднялась. — Если вы предадите, вам не уберечься.
— Я не сделаю этого. — Моллер сам не услышал своего голоса, даже не понял, произнес эти слова вслух или просто подумал.
Но монахиня услышала.
— Будьте наготове — они станут настаивать.
— Я… да. Вам не холодно? — Он сам не знал, зачем спросил. — Нынче так подморозило!
— Устав, что поделаешь.
Она направлялась уже к двери, прошла мимо него. Он почти не удивился тому, что она употребляет духи: нежный, свежий запах лилий исходил от ее черных одежд.
Она вышла. Моллер, опять не зная, зачем, кинулся смотреть ей вслед.
Черная легкая тень проскользнула мимо денежных ящиков, в сени, а дальше отчего-то не к лестнице, а в Салтыковский подъезд.
Словно ее и не было. Приснилась. Только в холодной комнате еще стоял запах лилий.
Глава IX
— Вот ведь чума! Что ж на него нашло? — Рылеев, за нездоровьем уже несколько дней как оборотивший в тайный штаб свою квартиру, ломал карандаши, сидя за письменным столом. — Бестужев, ты наверное ничего не мог исправить?
— Ни на волос не мог. Сам голову сломал, что с ним приключилось. Уезжал — был, голубчик, тепленький. Думал, сладил я дело. Ворочаюсь с инструкциями — как подменили Моллера. Нет де, да и весь сказ. Как пошел на меня ногами топать, потом по столу кулаком шарахнул, аж ящик расколотил. И все орал, будто не хочет, чтоб его из-за нас «четвертовали».
— Почему четвертовали? — с недоумением спросил Иван Пущин. — Кто ж в девятнадцатом столетии да в европейской стране станет четвертовать?
— Его как заклинило на этом четвертовании дурацком.
— Это худо, он может донести, — процедил сквозь зубы Арбузов.
— Пустое, Ростовцев уже донес, — отмахнулся Александр Бестужев. — Все одно обратного хода нам уже нет.
— Донос Ростовцева — гиль, — веско возразил Сутгоф. — Он сам рассказывал, чего понаписал Николаю. Один туман, никакого толку. А вот Моллер может донести важное: нам нужен Зимний.
— Стало быть, меняем план. Весь, наново. — Рылеев зашагал по комнате. — Без захвата Зимнего выйдет не дело, а игра в бирюльки.
В столовой вид покрытого зеленой камчатой скатертью стола был самый дикий. Стояли бутылки и бокалы, но вперемешку с кофейными чашками. Пузатый кофейник громоздился среди цимлянского как дом за частоколом, словно так и было надобно. Кто-то спросил и чаю. К кофею и чаю подали пастилы и сладкие сухари, к вину не подавали ничего — хлестали мимоходом, как воду. Премного курили — слуга не успевал подносить трубки. И не успевал собирать бокалы, что разбегались со стола на подоконники и столики, на фортепьяно и на горку, забегали в кабинет.
Постоянно звенел дверной колокольчик, стучали шаги. В гостиной и в кабинете яблоку было негде упасть. Раскрывались объятия, кто-то насвистывал из Глинки, кто-то громко швырялся стихотворными строфами… Уезжали, возвращались вновь. Сколь трудным оказалось впоследствии вспомнить, кто и когда был в последние два роковых дня на этой квартире, на Мойке!
— Ну и чего мы все тут расселись, будто пожарные под каланчей? — Нервы Каховского, расшатанные несколькими днями пьянства, не выдерживали. Он казался больней Рылеева: ввалившиеся глаза, обметанные темной коркою лихорадки губы. — Такие дела всегда ночью делались, а мы гадаем — кто донесет, кто нет! Я думаю, что и теперь, если начинать здесь, то лучше ночью; всеми силами идти ко дворцу, а то смотрите, господа, пока мы соберемся на площадь… да вы знаете, что и присяга не во всех полках в одно время бывает, а около дворца полк Павловский, батальон Преображенский, да и за конную гвардию не отвечаю. Я не знаю, что там успел Одоевский, так, чтобы нас всех не перехватили, прежде, чем мы соединимся. [25]
— И ты думаешь, — Рылеев коротко, зло рассмеялся, — солдаты выйдут прежде объявления присяги? [26]Очнись, дружок! Ни один не почешется. Переприсяга — единственная наша надежда!
— Единственная наша, ты хочешь сказать, соломинка! — громко хмыкнул с углового дивана Якубович. Он прихлебывал вино — самым развязным манером, прямо из бутылки.
— А хотя бы и так, — огрызнулся Рылеев. — Скажи лучше, поведешь матросиков на Зимний? С Арбузовым? Одному ему матросов не поднять — эполеты жидки.
— И у меня тож не густы, — Якубович со стуком отставил бутылку.
Внимание всех присутствовавших оборотилось на них обоих — на Рылеева и Якубовича. Решалось самое важное.
— Ты можешь увлечь, тебе дано. Не обижайся, Арбузов, вдвоем вы лучше сладите. Ну так что, господа? Беретесь?
— Вести Экипаж с измайловцами? — переспросил лейтенант Антон Арбузов — остролицый, сухой, двадцатисемилетний.
— Раз уж добром не сладилось из-за Моллера.
— А коли не подымутся измайловцы-то? — вновь громко, в простецкой своей манере переспросил Якубович.
— Для успеха вполне достанет одного надежного полка, [27]— веско подал голос князь Трубецкой. — Но бросить его надобно на дворец, Рылеев прав.
Трубецкой видел Якубовича во второй раз, а пригляделся к нему впервые. Оказался сей провинциальный буффон еще хуже, чем князь опасался заранее. В иных обстоятельствах он живо поставил бы моветона на место. Но Оболенский и Рылеев правы — эдакие горлопаны незаменимы, когда надобна смута. Однако ж за ним надобен призор. Только что предлагал разбить кабаки, чтоб чернь перепилась и пошла за мятежом. [28]Как бы самовольно чего подобного не вытворил.
— И то верно! — Якубович непритворно рассмеялся, хлопнув себя по коленям. Сделалось ясным, что он лишь набивал себе цену, кокетничал. — Возьмусь, где наша не пропадала!
— Берусь и я, — голос Арбузова чуть дрогнул. На какое-то мгновение ему вдруг захотелось очутиться далеко-далеко от этой душной комнаты, где все дымили, а нездоровый Рылеев запрещал открывать фортки. Стоять бы сейчас на надраенной палубе «Проворного», слушая звон тугой парусины под ветром, впивая разгоряченным лицом мелкий балтийский дождик и морскую соленую пыль. Полно! Что за слабость? Не сам ли он основал тайное «Общество Гвардейского Экипажа»? Поди и Наполеон колебался перед Тулоном. — Я берусь.
— Вот и славно, вот и чудно! — Рылеев потянулся вновь за трубкой.
— Триста штыков… — Сутгоф, напротив, выпустил чубук. — Немало, но они раскиданы по всему дворцу. Нужна внезапность — не дать им стечься.
— Стало быть, уговорились. — Трубецкой окинул медленным взглядом собравшихся. — Главные силы завтра бросаем за дворец, избыток — уже на Сенат.
— Сенат что, Сенат — пустяк, тридцать пять штыков!
— Начальник восстания будет Оболенский, — холодно продолжил Трубецкой, недовольный тем, что его прерывают.