Выбрать главу

«У дьявола два кулака, — отец Иларион резко поднялся. — Нельзя забывать, что когда он предлагает выбор, он обманет в любом случае».

«Мы никогда не оставались в стороне! — протестующе воскликнул Никита Сирин, уж три года, как воротившийся на жительство в Россию. И ты туда же, друг-приятель. Право слово, те, кто пришел в Белую Крепость сам, чаще говорят сие „мы“, нежели рожденные в ней».

Споры, жестокие споры длились так долго, что вид собрания из почти обыденного сделался вовсе странен. Ну кто, право слово, кушает кофей за полночь? Впрочем, еще несколько часов — и сия картина вновь обретет самый естественный вид. Елена самое не понимала, отчего иронизирует в мыслях, когда происходящее столь серьезно. Серьезность эту понимал даже маленький Платон, хотя в какой-то момент ему, поди, и могло показаться, что взрослые надумали сыграть в чепуху на бумаге. Каждому достался узенький клочок оной, и каждый, начертавши не более фразы, свернул его в трубочку.

Платону же пришлось по просьбе отца обойти всех с красивым малахитовым кубком. Едва ли он это забыл, едва ли. Хотя бы потому, что то была первая в его маленькой жизни ночь без сна.

«Решенье единогласное, — изрек наконец отец Иларион. — Белая Крепость впервые отводит руку свою от правителей России. Господи, помилуй!»

«Ах, отчего матушка Екатерина не могла прожить еще ста лет?! — горько усмехнулся Сирин, но тут же оборвал себя».

«Платошка, ты пойдешь со всеми в храм или все же спать хочешь? — спросила Елена тихо, почти шепотом, боясь потревожить мрачную свинцовую тишину, сошедшую на собрание».

«Пойду, — взгляд больших детских серых глаз был очень серьезен. Почудилось ли ей, что он понял все?»

Но вот содеялось все, чему было суждено, и жизнь, как ни странно, не остановилась. Панна училась складывать буквы, а Платон — слагать вирши. Все заботы и трудности, связанные с детской, были ровно такими же, каких можно ожидать и во времена, когда сыновья не убивают отцов своих на ступенях к трону. Тем Елена и успокаивала сердце, сосредоточивши все силы душевные на детях. Платон рос и модничал, отдавая дань меланхолии. Панна всячески бегала уроков и малевала соковыми красочками столь самозабвенно, что Филипп решил приставить к ней по билетам настоящего живописца из Академии. Младенческие трудности сменялись ребяческими, ребяческие — отроческими. Сердечные боли, начавшие посещать Филиппа с той осени, вроде бы отступили.

Судьба оказалась щедра, несказанно щедра. Она подарила Роскофым десяток покойных лет, исполненных любви и взаимного понимания. Даже чуть поболе десятка. А после пошла волна новой беды, беды общей, никого не миновавшей. Беды, оборотившей Елену Кирилловну Роскофу в монахиню Евдоксию. Нет, о том она не станет вспоминать даже сейчас, особенно сейчас, когда она не Евдоксия, а Елена. Евдоксия может молиться там, где Елена умерла бы от душевной муки.

И вот, едва перестала она тревожиться о брате, сыне и дочери, как ползут грозовым облаком новые смуты. Нет, не ползут. Летят по бледнеющему небосводу кровавою кометой. Говорят, ночь несет близким вести. Видите ли вы сейчас оную красную звезду, дорогие мои?

Глава IV

Платон Роскоф спешил, очень спешил. С карьера на рысь он переводил лошадь только на время, необходимое, чтоб ее не загнать — ни минутою больше. Однако ж к царскому поезду он присоединился уже на тракте, ранним, слишком ранним для выезда столь важных особ утром.

Умножение свиты, явленное в его лице, прошло незамеченным. Молодежь еще не веселилась и не шутила по обыкновению, а поклевывала носами в седлах. Шторки в окнах карет, в коих ехали дамы и штатские, были по большей частью задернуты, словно кое-кто был не прочь, хоть и с меньшими удобствами, добрать прерванный сон.

Однако же спалось не всем. Вниманье Роскофа привлекла высокая фигура человека, опередившего немного авангард. Верней сказать, всадник то чуть опережал спутников, словно бы в нетерпении, то, чуть отдалившись, поворачивал и возвращался. Высокий его тракен редкой для прусских лошадей соловой масти беспокойно вскидывал голову, верно, чуя волнение наездника.

Приближаясь в очередной раз, он заметил Роскофа и вновь поскакал прочь — даже еще дальше, нежели в прежние разы.

Роскоф, не колеблясь, пустился его догонять.

— Я тебя ждал раньше, — молвил всадник, когда Платон Филиппович поравнялся с ним.

— Дорога подготовлена, Ваше Величество, — ответил Роскоф. — Мы своротим на оную, не доезжая Новгорода.

— В котором часу это будет?

— Ласкаюсь, раньше полудня, — Роскоф окинул своего собеседника длинным и пристальным взглядом.

Наружность Александра Благословенного многое поведала бы внимательному, охочему до умозаключений наблюдателю. В годы молодости все счастливцы, щедро одаренные природой, всего лишь красивы. Трудно сказать, является ли гармония черт лживой маскою, либо напротив — крупными буквами повествует о красоте душевной. Но когда красавица либо красавец переступают тридцатилетний рубеж — справедливость берет реванш над легкомысленной щедростью упомянутой природы. Все, что невидимо кипело предыдущие годы в сердце и в голове — все выплескивается наружу. Истинная сущность человека начинает проступать в чертах лица. Воистину, лишь живущий в ладу со своею совестью умеет красиво стареть! Ко всем иным старость приходит глумливою художницей, потихоньку перерисовывающей портрет в карикатуру.

Нужды нет, и Цезарь был плешив, однако ж Александру Павловичу пролысина, которой не могла скрыть полностью даже треуголка, как-то уж очень не шла. Правильные черты лица, не подсвеченные величием, казались незначительны и мелки.

Или в сем впечатленье был повинен серый предрассветный сумрак, который мало кого красит? Бог весть. Да и время ли теперь рассуждать о физиогномике? Не время, Платон Роскоф. Никак не время.

— Так и представляю эту дыру, — вздохнул Император. — По главной улице свиньи бродят и на тротуарах отдыхать укладываются. Там, где они вообще есть, тротуары.

— В эдакой дыре, Ваше Величество, каждый человек на виду, а новый — вдвойне.

— Так что можно не страшиться никого. Кроме тех, разумеется, что приедут со мною вместе, — Александр Павлович горько усмехнулся.

— Девять из десяти, что предателя среди свитских нету, — твердо сказал Роскоф.

— Вспоминая арифметику ребяческую, следовательно, возможны два с половинкою предателя.

— Я не могу солгать Вашему Величеству, — лицо Роскофа странно напряглось. — Уповаю, что ни этих двух, ни половинки при вас теперь нету. Но вероятность вправду такова.

— Лучше б уж ты солгал немного, Роскоф, оно б покойнее было путешествовать.

— Меньше всего я теперь хотел бы вас успокоить, Государь.

— Твоя правда.

— Будут приложены все силы, чтоб отшельничество ваше не оказалось чрезмерно долгим, Ваше Величество. Но лучше пересидеть лишнего, пусть и скучая. Как только все нити заговора попадут в наши руки, вы будете безопасны.

— Так ты доверяешь своему Шервуду, Роскоф?

— Он не мой агент, но доверенный моего дяди, Сабурова, впрочем… — Роскоф удержал на языке бестактное замечание, что близким родственникам доверяешь иной раз больше, нежели самому себе. Воистину, при повешенном как-то не с руки говорить о веревке. — Впрочем, сие не существенно. Я полностью ему доверяю.

— Полностью нельзя доверять никому, — мрачно заметил венценосец. — Все люди — мерзавцы.

Роскоф промолчал. Ничего не выражающий прозрачный взор его столкнулся на мгновение со взором Александра. Император отвел глаза первым, с гримасою легкого разочарования.

«Хотел бы я знать, приказал бы ты немедля бросить меня в Алексеевский равелин, узнай вдруг, паче чаянья, то, чего тебе вовсе и не надобно знать? — думал Роскоф, пряча улыбку. — Вот бы встала пред тобою дилемма: с одной стороны, обидно было б тут же не заковать в кандалы. А с другой — превосходно ты понимаешь, что больше некому тебя защитить. Вот уж загадка, что бы перевесило — самолюбие или расчет? Только ставить подобных опытов над натурою твоей мы не будем».