Естественно, что Пушкин, увидя меня после первой нашей разлуки, заметил во мне некоторую перемену и начал подозревать, что я от него что-то скрываю Особенно во время его болезни и продолжительного выздоровления, видаясь чаще обыкновенного, он затруднял меня опросами и расспросами, от которых я, как умел, отделывался, успокаивая его тем, что он лично, без всякого воображаемого им общества, действует как нельзя лучше для благой цели: тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его Деревня Ода на свободу, Ура! В Россию скачет… и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов.
Нечего и говорить уже о разных его выходках, которые везде повторялись; например, однажды в Царском Селе Захаржевского медвежонок сорвался с цепи от столба, на котором устроена была его будка, и побежал в сад, где мог встретиться глаз на глаз, в темной аллее, с императором, если бы на этот раз не встрепенулся его маленький шарло и не предостерег бы от этой опасной встречи. Медвежонок, разумеется, тотчас был истреблен, а Пушкин при этом случае, не обинуясь, говорил: «Нашелся один добрый человек, да и тот медведь!» Таким же образом он во всеуслышание в театре кричал: «Теперь самое безопасное время — по Неве идет лед» В переводе: нечего опасаться крепости Конечно, болтовня эта — вздор; но этот вздор, похожий несколько на поддразнивание, переходил из уст в уста и порождал разные толки, имевшие дальнейшее свое развитие; следовательно, и тут даже некоторым образом достигалась цель, которой он несознательно содействовал…
Самое сильное нападение Пушкина на меня по поводу общества было, когда он встретился со мною у Н. И. Тургенева. где тогда собирались все желавшие участвовать в предполагаемом издании политического журнала. Тут, между прочим, были Куницын и наш лицейский товарищ Маслов Мы сидели кругом большого стола Маслов читал статью свою о статистике. В это время я слышу, что кто-то сзади берет меня за плечо Оглядываюсь — Пушкин! «Ты что здесь делаешь? Наконец поймал тебя на самом деле», — шепнул он мне на ухо и прошел дальше. Кончилось чтение. Мы встали. Подхожу к Пушкину, здороваюсь с ним; подали чай, мы закурили сигарки и сели в уголок.
«Как же ты мне никогда не говорил, что знаком с Николаем Ивановичем? Верно, это ваше общество в сборе? Я совершенно нечаянно зашел сюда, гуляя в Летнем саду. Пожалуйста, не секретничай: право, любезный друг, это ни на что не похоже!»
Мне и на этот раз легко было без большого обмана доказать ему, что это совсем не собрание общества, им отыскиваемою, что он может спросить Маслова и что я сам тут совершенно неожиданно…
Я между тем, по некоторым обстоятельствам, сбросил конно-артиллерийский мундир и преобразился в судьи уголовного департамента московского надворного суда. Переход резкий, имевший, впрочем, тогда свое значение.
Князь Юсупов (во главе тех, про которых Грибоедов в «Горе от ума» сказал; «Что за тузы в Москве живут и умирают!»), видя на бале у московского военного генерал-губернатора князя Голицына неизвестное ему лицо, танцующее с его дочерью (он знал, хоть по фамилии, всю московскую публику), спрашивает Зубкова: кто этот молодой человек? Зубков называет меня и говорит, что я — надворный судья.
«Как! Надворный судья танцует с дочерью генерал-губернатора? Это вещь небывалая, тут кроется что-нибудь необыкновенное».
Юсупов — не пророк, а угадчик, и точно, на другой год ни я, ни многие другие уже не танцевали в Москве!..»
Итак, тайно-явный союз, «заговор добрых»: тихо, мирно, овладеть всеми главными отраслями государственной и народной жизни, постепенно улучшать мнения и учреждения, внушить законно-свободные начала, «а между тем, отыскивая повсюду людей с благородным духом и независимым характером, беспрестанно ими усиливаться…», пока, наконец, как спелый плод, свобода сама не пойдет в руки или сорвать ее не составит труда. И не станет ни крепостного рабства, ни самодержавия, а над отечеством свободы просвещенной взойдет, наконец, прекрасная заря!
Сколько же дожидаться «обломков самовластья»? Одни полагали, что 20–25 лет. Александр Муравьев говорил — 50.
Но возможно ли ждать 20 или 50 лет, допуская, что не дождешься?
Несколько событий ускорили решение. 1820 год.
1 января. Рафаэль Риэго поднимает свой полк, и начинается испанская революция.
9 марта. Испуганный король Фердинанд VII присягает конституции, отменяет инквизицию.
24 марта. Из дневника Николая Тургенева:
«Вчера получено здесь известие, что король испанский объявил конституцию кортесов. Слава тебе, славная армия гиспанская! Слава гишпанскому народу! Во второй раз Гишпания показывает, что значит дух народный, что значит любовь к отечеству… Инсургенты вели себя весьма благородно. Объявили народу, что они хотят конституции, без которой Гишпания не может быть благополучна, объявили, что может предприятие их не удастся, они погибнут все жертвами за любовь свою к отечеству, но что память о сем предприятии, память о конституции, о свободе будет жить, останется в сердце гиспанского народа».
ИЗ ПИСЬМА ПЕТРА ЧААДАЕВА — БРАТУ
«Революция, завершенная в восемь месяцев, при этом ни одной капли пролитой крови, никакой резни, никакого разрушения, полное отсутствие насилия, одним словом, ничего, что могло бы запятнать столь прекрасное, — что вы об этом скажете? Происшедшее послужит отменным доводом в пользу революции».
13 ноября 1820 года, находясь на службе в Варшаве, П. А. Вяземский написал стихотворение, перерастающее из шутливо-дружеского послания Николаю Тургеневу в политический памфлет:
ТАБАШНОЕ ПОСЛАНИЕ