Сия мысль укрепляла и увеличивала его озлобление: вредить правительству чем бы то ни было сделалось для него потребностью, освободить себя и всех было его любимою мыслью. Он жил только для того, чтобы до последней минуты своей жизни быть вредным правительству. Любовь к отечеству, составлявшая всегда отличительную черту его характера, не погасла, но, по словам самого Сухиноиа, она как бы превратилась в ненависть к торжествующему правительству. Сухинов и его товарищи жили в Горной конторе в доме, принадлежавшем одному солдату Семеновского полка, сосланному по известному делу полковника Шварца. Зная, что Соловьев и Мозалевский не согласятся участвовать в каком-нибудь предприятии, Сухинов таил от них свои намерения, но не скрывал своей злобы против правительства.
Решившись на что-либо однажды для исполнения предпринятого им дела, он не видел уже никаких препятствий, его деятельности не было границ; он шел прямо к цели, не думая ни о чем более, кроме того, чтобы скорее достигнуть оной. Его характер, твердый и настойчивый, не терпел отлагательства; предаться на произвол судьбы и ожидать спокойно от нее одной — было для него величайшим несчастием. В бедствии и в неволе он считал не только правом, но долгом искать собственными силами свободы и счастья: к тому же его душа искала всегда сильных потрясений; посреди опасности только он находился в своей сфере.
Намерение Сухинова было освободить всех членов тайного общества, содержавшихся в Читинском остроге, и бежать с ними за границу. Он замыслил составить заговор и посредством доверенных людей взбунтовать всех ссыльных, находившихся в семи нерчинских заводах и в 20 рудниках, вооружить их по возможности, идти с ними на Читу и привести в исполнение свое намерение. Освободив же государственных преступников, — или тотчас бежать за границу, — или действовать по их согласию для достижения какой-либо цели…»
Предатель выдал заговорщиков и их планы. Участников заговора арестовали и судили по законам военного времени. Сухинову стало известно, что его собираются наказать плетьми и клеймением лица раскаленным железом (но потом приговорили к смертной казни). Дважды он пытался отравиться, но насильственная врачебная помощь отдаляла смерть. И все-таки накануне казни его нашли мертвым. Иван Сухинов повесился на ремне, поддерживавшем его кандалы. Других осужденных наказывали кнутом и плетьми, пятерых расстреляли.
«Солдатам был дан приказ стрелять, — вспоминает М. Н. Волконская, — но их ружья были старые и заржавленные, а сами они не умели целиться, они давали промахи, попадая то в руку, то в ногу, — то была настоящая пытка».
Об этом рассказали ей товарищи Сухинова — Соловьев и Мозалевский.
Замысел Сухинова не удался. Он стал, по сути дела, шестым казненным декабристом. Сегодня маленький памятник, поставленный на месте гибели революционера, напоминает об этой трагической истории.
Мысль о побеге возникала и в Чите. План был — спуститься по Ингоде в Аргунь и Амур и дальше — к Сахалину и в Японию. Андрей Розен пишет в своих воспоминаниях: «М. С. Лунин сделал для себя всевозможные приготовления, достал себе компас, приучал себя к самой умеренной пище: пил только кирпичный чай, запасся деньгами, но, обдумав все, не мог приняться за исполнение: вблизи все караулы и пешие и конные, а там неизмеримая, голая и голодная даль. В обоих случаях удачи и неудачи все та же ответственность за новые испытания и за усиленный надзор для остальных товарищей по всей Сибири».
ИЗ ЗАПИСОК НИКОЛАЯ БАСАРГИНА
«Перед выходом нашим из Читы с другом моим Ивашевым случилось такое событие, которое, видимо, показало над ним благость провидения. Я, кажется, упомянул прежде, что он, Муханов и Завалишин по собственной просьбе остались в прежнем маленьком каземате. Им там было свободнее и покойнее. Я нередко, с разрешения коменданта, бывал у них и просиживал по нескольку часов, другие товарищи также посещали их. В свою очередь и они ходили к нам. Ивашев, как я замечал, никак не мог привыкнуть к своему настоящему положению и, видимо, тяготился им. Мы часто говорили об этом между собою, и я старался, сколько можно, поддержать его и внушить ему более твердости. Ничто не помогало. Он был грустен мрачен, задумчив. Раз как-то на работе Муханов отвел меня в сторону, сказал мне, что Ивашев готовится сделать большую глупость, которая может стоить ему жизни, и что он нарочно решился мне сказать об этом, чтобы я с моей стороны попробовал отговорить его. Тут он мне объяснил, что он вздумал бежать, и сообщил все, что знал об этом.
Вот в чем состояло дело. Ивашев вошел в сношение с каким-то бегло-ссыльнорабочим, который обещал провести его за китайскую границу. Этот беглый завтра же должен был придти ночью к тыну их каземата. Тын был уже подпилен, и место для выхода приготовлено. По выходе из острога они должны были отправиться в ближний лес, где, по словам беглого, было уже приготовлено подземельное жилище, в котором они должны были скрываться, покуда не прекратятся поиски, и где находились уже необходимые на это время припасы. Когда же прекратятся поиски, то они предполагали отправиться к китайской границе и там действовать смотря по обстоятельствам. Этот план был так неблагоразумен, так нелеп, можно сказать, исполнение его до такой степени невозможно, что я удивился, как мог Ивашев согласиться на него. Не было почти никакого сомнения, что человек, соблазнивший его побегом, имел какие-нибудь другие намерения: или выдать его начальству и тем заслужить себе прощение, или безнаказанно убить его и завладеть находящимися у него деньгами; я же знал, что у него они были: приехавши в Читу, он не объявил коменданту 1000 рублей, которые привез с собою, и сверх того, тайным образом получил еще 500 рублей. Об этом он сам мне сказывал.
Выслушав Муханова, я сейчас же после работы отправился к Ивашеву, сказал ему, что мне известно его намерение и что я пришел с ним об этом переговорить. Он очень спокойно отвечал мне, что с моей стороны было бы напрасным трудом его отклонить, что он твердо решился исполнить свое намерение и что потому только давно мне не сказал о том, что не желал подвергать меня какой-либо ответственности. На все мои убеждения, на все доводы о неосновательности этого предприятия и об опасности, ему угрожающей, он отвечал одно и то же, что уже решился, что далее оставаться в каземате он не в состоянии, что лучше умереть, чем жить таким образом. Одним словом, истощив возражения, я не знал, что делать. Время было так коротко, завтрашний день был уже назначен, и осталось только одно средство остановить его — дать знать коменданту. Но быть доносчиком на своего товарища, на своего друга — ужасно! Наконец, видя все мои убеждения напрасными, я решительно сказал ему: «Послушай, Ивашев, именем нашей дружбы прошу тебя отложить исполнение твоего намерения на одну неделю. В эту неделю обсудим хорошенько твое предприятие, взвесим хладнокровно за и против, и если ты останешься при тех же мыслях, то обещаю тебе не препятствовать». — «А если я не соглашусь откладывать на неделю?» — возразил он. «Если не согласишься, — воскликнул я с жаром, — ты заставишь меня сделать из любви к тебе то, чем я гнушаюсь, — сейчас попрошу свидания с комендантом и расскажу ему все. Ты знаешь меня довольно, чтобы верить, что я это сделаю именно по убеждению, что это осталось единственным средством спасения». Муханов меня поддерживал. Наконец Ивашев дал нам слово подождать неделю. Я не опасался, чтобы он нарушил его, тем более, что Муханов жил с ним и мог за ним наблюдать.
На третий день после этого разговора я опять отправился к Ивашеву, и мы толковали об его намерении. Я исчислил ему все опасности, все невероятности успехов, настаивал на своем, как вдруг входит унтер-офицер и говорит ему, что его требует к себе комендант. Ивашев посмотрел на меня; но видя мое спокойствие, с чувством сказал мне: «Прости меня, друг Басаргин, в минутном подозрении. Но что б это значило? — прибавил он, — не понимаю». Я сказал ему, что дождусь его возвращения, и остался с Мухановым.