Выбрать главу

Жизнь в каторжной тюрьме, если не во всём, то в главном и существенном зависит от воли и даже произвола начальника гораздо больше, чем от общих правил и инструкций. Особенно это верно по отношению к тюрьме, находившейся больше, чем за 6000 верст от Петербурга, в отрезанном от России, глухом краю. Поэтому, говоря о жизни в Чите, нельзя не говорить и о старом генерале.

Лепарский редко являлся в тюрьму, был молчалив и на просьбы заключенных почти всегда отвечал «не могу» или «я должен поконсультоваться с собою». Но «поконсультовавшись с собой» и с племянником, толстым и добродушным плац-майором Осип Адамовичем, просьбы почти всегда исполнял. С дамами в служебное время говорил он хмуро и стоя, но посещая их на дому умел быть обворожительно любезным. Он очень боялся дамских сцен и просил их, если уж нельзя не бранить его, то бранить по крайней мере по-французски, чтобы не компрометировать его перед подчиненными. С заключенными он был безукоризненно вежлив и требовал к ним вежливости и от своих подчиненных, чего и достигал, хотя, разумеется, далеко не всегда. В молодости он воспитывался у иезуитов; может быть, это сказалось в той ловкости, с которой он соблюдал фасад строгости. Фасад этот охранял от посторонних взоров то, что делалось за ним, внутри тюрьмы. Он даже требовал, чтобы конвойные при публике имели свирепый вид. Когда тюрьму посещала сибирская администрация, всё мгновенно подтягивалось и менялось. Так, явившиеся однажды в Читу жандармы — были прямо запуганы беспощадной строгостью инструкции Лепарского. На каждом шагу стояли часовые, грозно окликавшие всех: «куда идешь», и готовые прибегнуть к оружию при малейшем непослушании. Жандармы поспешили убраться восвояси. Может быть, и его собственный строгий вид служил для той же благой цели, а, может быть, это была просто старческая усталость от жизни. Должность у него была трудная, приходилось иметь дело с нервными и интеллигентными людьми, вырванными из привычной обстановки, с дамами высшего общества, попавшими в положение жен ссыльно-каторжных, с грубыми подчиненными, со стороны которых можно было опасаться доноса, с придирчивой сибирской администрацией. Из всех этих испытаний Лепарский вышел с честью.

Первый вопрос, который он умело разрешил, был вопрос о работе. Закон был ясен: тюрьма была каторжная. «За неимением казенных работ, занимаю их летом земляными работами, 3 часа утром и 2 часа после полудня… а зимою будут они для себя и для заводских магазейнов молоть на ручных жерновах казенную рожь», — рапортовал он в Петербург. На самом деле ни для каких «магазейнов» в труде декабристов нужды не было. Лепарский разрешил эту задачу тем, что превратил работу в прогулку, или пикник с полезной гимнастикой.

Сложнее был вопрос о питании. Казенных денег отпускалось до смешного мало: меньше 7000 рублей ассигнациями в год на содержание почти ста человек арестантов, на отопление и ремонт. Но за 10 лет пребывания на каторге заключенные получили от родственников, не считая бесчисленных посылок вещей и продовольствия, 354 758 рублей, а жены их 778 135 рублей. И это только официальным путем; несомненно, им удавалось получать деньги и тайно от администрации. Но были среди них 32 человека, которые от родных ничего не получали, а остальные получали деньги очень неравномерно: некоторые, как Никита Муравьев и Трубецкой, очень много, другие гораздо меньше. Чтобы обеспечить хорошее питание для всех, Лепарский разрешил устроить артель, в которую каждый вносил посильную плату и которая вела общее хозяйство.

Так, постепенно, под руководством доброго старика, наладилась их жизнь сносно и даже уютно. В эти первые годы каторги не успело создаться у этих очень еще молодых людей сознание безнадежно испорченной жизни; оно пришло много позже. В Чите они всё еще надеялись на амнистию по каждому поводу: победы над турками, взятия Варшавы, разных событий в царской семье. То то, то другое, а больше всего просто ощущение своей собственной молодости возбуждало радостное ожидание. Оно заражало самых трезвых и выдержанных из них.

Новый читинский острог разделялся на четыре большие комнаты, теплые и светлые. Кроме этого были еще большие сени и комната для дежурного офицера. В одной из комнат жили те 8 человек, которые были переведены с Нерчинских заводов; в другой подобрались всё москвичи, и ее называли Москвою; третью звали Новгородом за не умолкавшие в ней политические прения. В тюрьме было тесно, уютно и весело. Заниматься и читать было трудно от вечного шума и гама. Молодежь шалила и школьничала. Юные «славяне» вдруг врывались в какую-нибудь комнату в диком танце и умудрялись плясать мазурку между кроватями и даже на кроватях. Столом заведовал выборный артельный староста; он заказывал припасы, но денег при себе не имел, а платила за всё канцелярия коменданта. Староста имел важную привилегию — право свободного выхода из тюрьмы, т. к. кухня и кладовая находились вне тюрьмы, в 20 шагах. Пища была простая, по большей части — щи и каша. «В Чите ведут жизнь истинно апостольскую», говорил о своих далеких друзьях о. Мысловский. Но скорее их обиход напоминал не апостольскую, а здоровую и простую жизнь молодых и свободных людей, студентов в английском колледже. Они работали, курили трубки и чубуки, играли в свою любимую игру — шахматы, которая повсюду сопровождала их во все эти годы, много пели хором. Когда Сергей Кривцов запевал подмывающее «Я вкруг бочки хожу!», трудно было поверить, что он в кандалах и в остроге! «Хорошо его научил Песталоцци петь русские песни», смеялся Кюхельбекер (Кривцов прослушал курс лекций у знаменитого педагога). Все они много читали. В тюрьме получались главнейшие европейские газеты и журналы. Волконскому, Трубецкому и особенно Никите Муравьеву присылали множество книг. Более образованные читали своим товарищам доклады и лекции, каждый по своей специальности: Никита Муравьев стратегию и тактику, Муханов и Корнилович — историю России, Одоевский — русскую словесность. Одоевский притворялся, что читает по большой тетради заранее написанные лекции, но читал он по памяти, без единой запинки и только для виду держал в руках совершенно белую тетрадь. Многие изучали языки. Лунин, превосходно знавший английский, предупреждал их: «читайте, господа, и пишите по-английски, сколько хотите, но, ради Бога, не говорите на этом языке». К сожалению, его совету не следовали. Завалишин, по его словам, изучал греческий и еврейский, но где кончалась правда в его словах и начиналась фантазия?