Летом 1831 года пришло разрешение пробить окна в наружных стенах и в камерах стало светлее. А то узникам приходилось, чтобы иметь возможность читать, сидеть у открытых в холодный коридор дверей. Дамы имели право переселиться в казематы к мужьям, но без детей. Ведь, как писал Бенкендорф, тюрьма может быть вредна для здоровья детей, да и неизвестно, сколько будет этих, как он выражался «жертв любви необузданной». Бедные «жертвы» к тому же являлись на свет только полулегально. «Mais, mesdames, vous n’avez pasle droit d’être enceintes», восклицал с отчаяньем комендант, узнав о новой беременности. Но, впрочем, тотчас же прибавлял успокоительно: «quand vous serez accouchée, ça sera autre chose!»
Постепенно наладился своеобразный тюремный быт. Номера были большие. У женатых они скоро приняли вид комнат обыкновенной уютной квартиры с коврами и мягкою мебелью. У педантичного, любящего порядок Якушкина всё было просто, чисто и уютно. Тепло топилась печь. Между печью, бывшей налево от входа и дверью стоял шкафчик для умывания. За печью — шкаф с бельем и книгами, за шкафом стол, подле стола кресло. В углу Распятие, которым благословил его когда-то в крепости о. Петр Мысловский. Под окном столик с самоваром и чайный сервиз. В правом углу три полочки для чубуков, трубок и табаку. Направо кровать и еще один стол для занятий. Стены чисто выбелены, пол выметен, самовар до блеска вычищен самим Якушкиным. Вся мебель выкрашена в черную краску и обита зеленой китайкой.
Жизнь в тюрьме, трудовая и размеренная, напоминала школьную или монастырскую. Правильно чередовались работа, прогулки, занятия. Утром в 7 часов обязательное вставанье, днем — работа, в 12 общий завтрак. Дневной чай был для большинства временем совместного отдыха. Но Якушкин предпочитал пить чай один и часто в эти часы уносился мыслью домой. И часто думы о жене и детях вносили беспокойство и боль в его душу. Он ведь был так им нужен, они были бы с ним так счастливы! Он утешал себя тем, что его дети не совсем сироты, что над ними есть Провидение. Слабое и горькое утешение! В 8 был обед. Как в школьном дортуаре, нельзя было засиживаться: полчаса для чтения в постели, а в десять уже приходили сторожа, тушить огонь. И так каждый день, из месяца в месяц, из года в год. Как во всяком человеческом обществе, скоро среди заключенных установились разнообразные отношения: симпатии и антипатии, ссор и привязанностей. Якушкин по четвергам и субботам обедал в гостях у Екатерины Ивановны Трубецкой, в её номере, а Оболенский с Горбачевским любили ужинать у знавшего толк в гастрономии Свистунова, угощавшего их бульоном, да макаронами с сыром. Были знакомства поверхностные, «шапочные», и знакомства, так сказать, «домами»; были разделения по взглядам и убеждениям. Многие стали под влиянием пережитого очень религиозны, их называли «конгрегацией». Они молились и читали друг другу духовно-нравственные книги. Другие, как Барятинский, через все испытания пронесли знамя прежнего атеизма и материализма. Были неизбежные даже на каторге денежные заботы. Содержание человека стоило артели около 500 рублей, и те, кто не хотели жить за счет товарищей, очень старались вносить эту сумму аккуратно. Но всё же артель создавала во всех чувство спокойствия и обеспеченности. Это тоже напоминало школу или монастырь.
Постепенно смягчался Лепарский, снова пошли всяческие послабления. Если жены или дети арестованных бывали больны, он разрешал мужьям проводить дома весь день и даже оставаться там на ночь. Только первое время были строгости, и дамы должны были, чтобы повидать своих мужей, подходить к частоколу и давать взятки солдатам, чтобы не рисковать получить удар прикладом.
Низшее начальство, под влиянием и по примеру Лепарского, было вежливо. Лепарский за все эти годы не прибегал к наказаниям. Только раз, когда Вадковский сильно повздорил с Сутгофом, он был принужден посадить его под арест. Вадковский написал ему оттуда очень резкое письмо, на которое старик ответил примирительно, хотя и просил не делать ему впредь никаких «рефлексий и ремонстраций».
И всё же это была каторжная тюрьма. Однажды грубый и пьяный казачий офицер Дубинин позволил себе выходку, которая могла кончиться трагически. Александра Григорьевна Муравьева была в камере у мужа. Она чувствовала себя не совсем здоровой и прилегла на кровать. Они разговаривали и Александра Григорьевна часто переходила на французский язык. Дубинину, входившему несколько раз в камеру во время свидания, это не понравилось. Он грубо сказал ей «не смейте говорить по-французски!» «Qu’est ce qu’il veut, mon ami?» — спросила, обернувшись к мужу Александра Григорьевна. Офицер, красный от ярости, схватил ее за руку, крича: «не смей говорить по-французски!» Александра Григорьевна вскочила и побежала. Никита хотел удержать Дубинина, но он вырвался и побежал за нею. На крик выскочили из своих камер остальные заключенные; Вадковский схватил Дубинина, но он успел крикнуть караулу, чтобы шли к нему на выручку и заряжали ружья. Дело могло кончиться очень плохо, если бы не выдержка солдат: они быстро позвали плац-адъютанта, который освободил и кое-как утихомирил пьяного Дубинина. Еще немного и эта история сошла бы за бунт, и при всей благожелательности Лепарского, ему, может быть, не удалось бы замять дело. Пострадал бы и Дубинин, но гораздо больше пострадали бы декабристы.