Что побудило бесправного поселенца вступить в единоборство с самым могущественным правительством в мире? Сам Лунин объяснил это так: «Предприятие мое не бесполезно в эпоху прехождения, когда стихии рациональной оппозиции не существует… Заключенный в казематах десять лет, не переставал я размышлять о выгодах родины… В ссылке… я опять начал действия наступательные. Многие из писем моих, переданных через императорскую канцелярию, уже читаются». Если это было действительно так, если он рискнул жизнью для того, чтобы прочли правду о себе Бенкендорф и два-три жандарма, — то это граничило бы с глупостью, и прав был бы язвительный Вадковский, утверждавший, что Лунин утонул в стакане воды. Но это была не глупость, а безумие.
«В России два проводника: язык до Киева, а перо до Шлиссельбурга», — написал Лунин на титульном листе своей Записной Книги. Перо!.. т. е. символ литературы, Слова, усиленного, утысячеренного печатным станком: ведь даже подпольные прокламации размножаются на тайном станке, или гектографе. Но Лунин писал не для печати, он не символически, а буквально боролся пером. Он писал письма.
Вероятно, для него это было не актом политической борьбы, а внутренним духовным подвигом, исповеданием веры. Оставайся он прежним, молодым Луниным, которого знала гвардейская молодежь начала века, его поступок можно было бы счесть за политическое бретерство, за желание показать, что он не согнется под пулями взвода солдат, как не сгибался под пистолетом противника. Но он был другой, он был новый, духовно углубленный человек.
«Тело мое испытывает холод, страдает в Сибири от холода и лишений, но дух, свободный от жалких уз, странствует по равнинам Вифлеема… Всюду я нахожу истину и счастье…»
Не эту ли свободу своего духа, победу его над узами и темницами хотел утвердить он своими безумными письмами?
«Паскаль верил свидетельству идущих на смерть. Отрекшиеся от свободы, от всякого благосостояния, от всякого звания общественного, — кажется заслуживают также некоторого доверия». Он сам был таким «идущим на смерть».
Власти долго терпели, по русской небрежности. Но не одни ведь русские правили Россией. Были и немцы — Руперт в Сибири, Бенкендорф в Петербурге. Бенкендорф, после доклада царю, распорядился арестовать непокорного «члена оппозиции». Генерал Копылов, замещавший уехавшего в отпуск Руперта, отрядил для этого того самого чиновника Успенского, который донес на Лунина. Его сопровождали жандармы.
Это было 6 марта 1841 года, на Страстной неделе, в ночь на Великий четверг. В два часа ночи Успенский подъехал к дому Лунина. Ворота были заперты, и на стук никто не отозвался. Тогда Успенский приказал жандарму перелезть через забор. На повторный стук вышел, наконец, из двери домика заспанный Васильич, ворча, что барин, мол, спят и не приказали будить, потому что очень устали с охоты. Лунин, действительно, крепко спал и не слышал ни стука, ни бряцания шпор. Его разбудили. Он стал поспешно одеваться, дрожа, как в лихорадке, бормоча несвязные слова. Была ли это физическая усталость или нервное волнение, но человек, не знавший в своей жизни, что такое чувство страха, явил доносчику Успенскому зрелище жалкого растерянного старика. Только одно мгновение, в первый и последний раз в жизни! Но когда кем-то предупрежденный, прибежал Волконский, растерянно спрашивая, не нужно ли ему чего-нибудь, Лунин уже владел собою. В четыре часа утра петербургский культурный чиновник Львов, (композитор, автор «Боже Царя Храни»), водивший знакомство с декабристами и предупрежденный тоже всполошенным ночью Артамоном Муравьевым, поспешил повидаться с арестованным. Он застал его в доме генерала Копылова. Лунин, улыбаясь, ходил по комнате и покуривал трубку. «Генерал пожелал меня видеть, и вот — я здесь! Но его превосходительство заставляет себя дожидаться. А я то второпях забыл дома кисет», — сказал он и попросил Львова дать ему табаку. В пять часов, после первого допроса, его увезли из Урика. Несмотря на ранний час, толпа крестьян провожала его. — «Даст Бог, еще вернешься, Михайло Сергеевич!» — говорили они и обещали молиться за него и охранять его дом.