В русскоязычной литературе общеупотребительным является первый вариант. Конечно, все три перевода близки друг к другу, так что в содержание «письма» можно включить и процессуальные и опосредующие контексты. Однако следует признать, что такое представительство — явно не полное, ибо делается акцент на такие аспекты смысла, которые не являются ведущими не только для archi–écriture, но даже и для вульгарной концепции письменности. Принятый здесь перевод словом «письменность» позволяет в большей мере, чем перевод словом «письмо», выразить содержание и archi–écriture, и вульгарной концепции. «Письменность» совершенно очевидна как процесс и средство «l'écriture» в обоих указанных толкованиях. Несколько менее очевидна связь письменности с письмом, однако если иметь в виду, что письменность, объединяя в себе значения средства и процесса «l'écriture», неизбежно указывает и на результат этого процесса, то перевод «письма» через «письменность» можно принять, хотя и с оговорками. Они касаются прежде всего расхожего понимания письменности как письменной графики. Это понимание, однако, вполне укладывается в концепцию «l'écriture» и, в особенности, «archi–écriture», если анализировать различия типов культур в зависимости от типов смыслоозначения как типов письменности (фонетической, иероглифической или комбинированной, фонетически–иероглифической), принятых в данных культурах [205].
Обозначая универсальный механизм письменности как «генеральную игру мира», игру, ставкой в которой всегда является значение, Деррида не ограничивается только лишь умозрительной схемой игры/ письменности, но стремится объединить ее с конкретным историческим материалом. Правда, само «прописывание» письменности в исторических контекстах (если иметь здесь в виду контексты истории как Historié, т.е. исторической науки) наталкивается на противоречие, уже зафиксированное ранее, противоречие, из которого, как отмечает Деррида, следует, что «историчность сама по себе увязана с возможностью письменности». Так что письменность старше истории и потому как бы не подвластна (полностью или частично) историческому анализу, ибо открывает само поле истории. Однако в концептуализации письменности, которая сплошь является «не–мыслимой» в рамках традиционной науки и философии, исторический ре анализ все же оказывается как бы наиболее возможным из всех «невозможных» способов экспликации, причем сразу по двум причинам: во–первых, из–за того, что ориентация на конкретные факты не позволяет истории уж слишком увлекаться той «логоцентристской репрессией» письменности, которая доминирует во всей западной культуре, и, во–вторых, потому, что сама деконструкция, рассматривая историю в своей «вне–присутственной парадигме», представляется наиболее адекватным способом исторической интерпретации.
Историческая интерпретация письменности, наиболее адекватная (вероятно, и единственно возможная) именно в стратегии деконструкции (хотя об «адекватности» и «возможности» здесь следует говорить весьма условно), вместе с тем не может не выглядеть достаточно необычно, как, впрочем, и все в деконструкции. Применительно к письменности нетривиальность исторической реконструкции деконструкции заключается прежде всего в том, что, с одной стороны, исторический анализ сливается (ввиду объекта данного анализа — письменности как «игры мира») со всей возможной сферой экспликации письменности/ мира/культуры (в подтверждение этого можно привести высказывание Деррида о том, что «основным и исходным вопросом грамматологии должен стать вопрос о происхождении и эволюции письменности» [206], т.е. история письменности), а с другой стороны, исторический анализ здесь подчиняется принципиальным идеям деконструкции, что не может не дистанцировать его от традиционной историографии письменности, причем дистанцировать подчас до полного несовпадения с ней. Это, конечно же, не означает, что деконструкция осуществляет насильственную реконструкцию истории письменности/мира/культуры. В ходе своей реконструкции эволюции письменности деконструкция стремится очистить традиционные представления от «логоцентристской репрессии» письменности, что неизбежно ведет к кардинальным расхождениям ее интерпретаций с традиционными.
В связи с этим сам зачин деконструктивистской истории письменности не может не быть весьма оригинальным, что и подтверждает Деррида своей главой «История и системы письменности» в «Грамматологии». То, что предпосылает деконструкция конкретному анализу истории письменности, ее «умозрительное» представление об эволюции письменности, выглядит, по Деррида, следующим образом: «История письменности должна как бы располагаться, циркулировать между двумя эпохами универсальной письменности, между двумя универсальными письменностями как таковыми, между двумя грандиозными упрощениями, доходящими до наивности, между двумя формами прозрачности и единоголосия: абсолютной пиктографией, дублирующей тотальность природного целого в его необузданном потреблении/поедании означающих, удваивающей естественный мир в бесконечном множестве означений, и абсолютной формальностью графемы, сводящей все траты, все расходы по означению почти к нулю. История письменности и знания — можно было бы сказать, что и история как таковая — не может существовать иначе, кроме как между этими двумя полюсами. И поскольку история мыслима не иначе как располагающаяся между этими двумя полюсами, невозможно дисквалифицировать мифологию универсальной письменности — пиктографию и алгебру — без того, чтобы не подвергать опасности сам концепт истории как таковой» [207].
205
Подробнее об этом см.: Гурко Е. Н. Письменность и значение в стратегии деконструкции. — С. 246–342.