То, что иероглифика удерживает значение в знаке, достаточно убедительно проявляется уже в вульгарной письменности, в самой письменной графике. Каждый иероглиф (по крайней мере в японо–китайской иероглифике) содержит так называемый детерминатив своего значения — особый компонент знака/иероглифа (в японской иероглифике он является еще и ключом иероглифа, который определяет словарную классификацию иероглифов), который указывает на значение иероглифа и облегчает его дешифровку. Ничего подобного, конечно же, нельзя обнаружить в фонетике, где знаки письма никак не соотносятся со смыслами, ими обозначаемыми (именно отсутствие связи знака и смысла позволяет использовать одну и ту же графику для самых различных языков, как в случае, например, с кириллицей или латиницей). Если же вести речь о письменности как archi–écriture, то удержание значения здесь совершенно определенно проявляется в самом феномене иероглифической Вселенной, которая никогда не стремится стать слепком Бытия в невозможных ситуациях присутствия и потому остается (или становится) миром особых значений, миром собственных значений, истинных значений чистой différance (в противоположность иллюзорным знамениям presence, фантасмагорическим значениям искажаемой, хотя так не искаженной, différance).
Итак, любая письменность — и иероглифика, и фонетика как archi–écriture — производит значения и является поэтому фундаментальной процедурой смыслоозначения (или игрой сигнификации, что, как было показано, одно и то же), процедурой, в рамках которой должен одновременно генерироваться особый мир человеческого существования, мир, неположенный к Бытию/присутствию — мир différance. Из этих двух форм письменности/смыслоозначения только иероглифика оказывается способной удержать генерируемые ею значения, удерживая/ создавая тем самым свой особый письменный мир значений как иероглифическую Вселенную, как мир чистой différance. В фонологии же значение отрывается от знака Логосом и выносится в воображаемое присутствие, претендуя тем самым на роль двойника Бытия, мир présence. Несмотря, однако, на все свои претензии на реальное отображение Бытия (и тем самым на реальное присутствие человека в пространстве/времени Бытия), этот образ Бытия остается парадоксальным воплощением универсальной механикиdifférance — механики смыслоозначения, механики, которой принципиально не существует в мире Бытия. Мир présence, таким образом, есть не что иное, как двойная иллюзия, двойная химера присутствия, которая, возможно, как раз на основе этого двойного отрицания по правилам ею же придуманной логики воображает себя истинным Бытием, но никогда им не является и потому постоянно ошибается в своих логоцентристских пророчествах и претензиях. Интересно, что эти претензии оказываются в конце концов губительными и для самой фонологической письменности, которая репрессируется речью.
Жестокость, не–милосердие фонологии (хотя и в меньшей степени, чем иероглифика, фонология также характеризуется отсутствием милосердия по отношению к миру, ею описываемому), таким образом, обращается в конечном итоге против нее же самой, так что прав оказывается Деррида, определяя ее в качестве полюса, крайней точки универсального письма, дальше которой движение уже не представляется возможным. Однако прежде чем стать самоубийственной, жестокость фонологии обращается против иероглифики, которая вытесняется в процессе фонологизации, процессе, который Деррида называл в «Грамматологии» «великим метафизическим приключением Запада».
Archi–écriture и мир différance
Определения письменности в широком смысле, т.е. в значении archi–écriture, не исчерпываются у Деррида уже приводившейся дефиницией письменности как сцены истории и игры мира. Фиксируя отличие archi–écriture от вульгарной концепции письменности, Деррида говорит, например, о том, что «archi–écriture есть не та письменность, что описывает, не каменное эхо немых слов, но литография, существующая до слов: метафонетическая, нелингвистическая, алогичная [228]. Обращаясь к этому же различию толкований письменности в «Грамматологии», Деррида отмечает: «Письменность в общем смысле этого слова есть мертвая буква. Письменность же в метафорическом смысле, естественная, божественная, жизненная письменность… боготворится; она приравнивается к происхождению ценности, к голосу сознания как божественного закона, к сердцу, чувству и пр.» — Определяя archi–écriture в «Эллипсах» [229], Деррида называет ее «письменностью источника, происхождения, письменностью, возвращающей и возвращающейся к истокам, письменностью, прослеживающей знаки своего возникновения, утраченной письменностью начала» [230]. Чуть далее в этой же работе Деррида говорит об archi–écriture как о «любви и стремлении к истоку» [231]. «Письменность, устремленность к источникам, есть источник сам по себе, источник, исполненный страсти, источник того, что можно определить как Бытие–пишущее–пишущееся. Бытие–как–письменность» [232]. Эта же идея Бытия–как–письменности звучит и в «Грамматологии», где один из разделов озаглавлен «Пишущее–пишущееся–Бытие» («L'être écrit») [233].