Выбрать главу

Смотрите: и без греха прибывает воинство наше бездетное! Даже без детей растет наша рать! Терпите, и вскоре оставят нас иноземцы, с первыми заморозками!

— Со вдовою уйдут! — послышался у стены женский голос. И не было в нем ни ответа, ни вопроса. Крикнула орлица, чтобы связать свое предсказание с тем, что произнес Балашов.

— Про вдову нам Иисус ничего не сказывал, — сообщил Балашов, потупив взор и отирая ладони о подол рубахи. — Пусть здесь живет. Не слыхивал я ее имени на небесах, сестрица. Други мои! Уже поздно. Споемте псалом, потом пусть помолятся те, кто желает, и прочитаем последнюю молитву.

Балашов открыл рот и запел:

Где рай мой прекрасный, Где день мой пресветлый? О, как я был счастлив, В том царстве небесном! В союзе жил с Богом, Бессмертен я был; Как сына родного, Меня он любил!

— Аминь! — откликнулись тени у стены и тут же: — Смерти избегаючи!

За спиною у Муца послышались шаги, и он развернулся, размахивая в темноте конечностями, точно перевернутый на спину жук. Промокший плащ превратился в тесные путы, выбраться из которых не было никакой надежды, и, чтобы не раскричаться от жути, офицер прикусил губу. Правый сапог сцепился с чем-то подвижным, оно — вот ужас! — держало за подошву и не отпускало…

— Братец, — прошептал Нековарж, — тебе нужно в штаб. Поймали какого-то подозрительного парня, шаставшего поблизости. Чужака, братец. При нем нож с саблю длиной…

Каторжник

Одну из комнат штаба переделали под тюремную камеру. Не раз швыряли подручные Матулы в застенки чешских солдат, излишне сетовавших на затянувшееся пребывание на чужбине. Порой лес и железная дорога, единственная на сотню верст к югу ветка, отходившая от Транссибирской магистрали, подбрасывали очистки и объедки с военной кухни, так вышло и на сей раз. Здесь трезвел дезертировавший из Омского гарнизона казак, слезливо каявшийся в изнасилованиях и поджогах. Несколько недель спустя станичника отпустили, и тот ушел в лес. Может статься, до сих пор бродит среди деревьев. А может, переселился, сменил имя и прошлое. Для подобных перемен лучше времени не найти.

Побывал в тюрьме и мадьяр, заверявший на ломаном немецком, что он бывший военнопленный и, подобно чехам, пробирается на родину. Матула рассудил, что поймали шпиона, и лично привел приговор в исполнение. Сидел некий эсер Путов, утверждавший, что отправился в гости к родным. Бойкий такой паренек, приятный собеседник, большеглазый, с длинными, прикрывающими костяшки кулаков рукавами. Отправился своей дорогой. А еще пермяк, пушной барышник. Его-то сажать под замок как раз не имели права. Русский, как водка и каравай, да и бумаги при нем оказались справные. Но Матуле никак иначе не удавалось уговорить пермяка погостить, а капитану так хотелось побеседовать о таежных сокровищах и тайнах… А потому торговца неделю продержали в камере, после чего отпустили, снабдив на дорогу мешком засоленной красной рыбы и уродливой сценой рождества Спасителя, сработанной из бересты. Подарки заменяли извинения.

Муц шел с фонарем к камере по неосвещенному коридору. Холодная ночь была влажной и зябкой после дождя. Фонарь качался, и с каждым движением свет проносился по коридору то вперед, то назад. Отражался в глазах и ременных пряжках по пути. Послышались голоса Рачанского и Бублика — арестовавших чужака солдат. В этих голых коридорах с паркетом, лакировка которого давно стерлась, с добела отмытыми стенами и высокими влажными потолками любые собеседники казались заговорщиками.

— Глянь, Рачанский, — произнес Бублик с приближением Муца, — офицерам — свет. Вот тебе символ классовой борьбы.

— Верно, — согласился Муц, — но фонаря я тебе всё равно не дам.

— У арестованного и то есть свеча! — посетовал Рачанский.

— Свою отдали, — сообщил Бублик. — И правильно сделали. — Солдат понизил голос: — Господин-товарищ еврейский лейтенант, мы, кажись, повстречались с важной особой! Звать Самарин. Политический. С севера бежал. Большевик вроде бы. Революционер!

— А ты и рад!

— А кто бы из добрых и честных людей не обрадовался? Союзу солдат, крестьян и рабочих…

— Потому-то вы его и упекли в кутузку?