Выбрать главу

Я до сих пор помню впечатление, произведенное на меня романами Фенимора Купера и рассказами русских писателей 19-го века. Мне казалось, что передо мной распахнулось окно в какой-то незнакомый и чудесный мир. Как непохож он был на узкий круг торжественной и скорбной иудейской учености! Мною овладела страстная жажда знания. Я попал в местную школу, устроенную польским помещиком для детей польской национальности нашей деревни. Учительница полюбила меня и незаметно стала прививать мне чувство протеста против царских бюрократов и «петербургских поработителей».

. Она снабжала меня книгами, и я потихоньку начал увлекаться романами Оржешко и поэмами Мицкевича. В них находил я пищу для моего смутного, неоформленного стремления к свету и общественному служению. А затем, рядом с древними еврейскими фолиантами, у меня появились книги великих русских писателей,«властителей дум» тогдашнего поколения. Подростком я познакомился с Белинским и Чернышевским. Они звали к жертвенности, к работе во имя народных масс, к сознательной деятельности во имя прогресса и свободы. Слова Белинского:«я не хочу счастья и даром, если не буду спокоен на счет каждого из моих братьев по крови»- вызвали во мне восторженный отклик. Я с благоговением и любовью повторял его изречение: «нет счастья, если оно связано со страданием для других» Когда я впервые прочел роман Чернышевского «Что делать",мне стало ясно, по какой дороге мне следует пойти. Во мне родилось неистребимое желание уйти из дому, начать учиться по-настоящему и окунуться в жизнь, полную труда, подвигов и манящих перспектив. Вскоре я собрал сумму денег, казавшуюся мне достаточной для того, чтобы пуститься в самостоятельное плавание по бурным житейским волнам: я скопил пять рублей. Мои деревенские друзья, и в особенности священник, поощрявший мое решение, помогли мне, и шестнадцати лет от роду, с пятирублевым капиталом и скудным багажом, я. скрылся из отчего дома и отправился в Житомир, ближайший большой город. Мое бегство было,конечно, страшным ударом для деда. Теперь он один, при тусклом свете керосиновой лампочки, проливал слезы над древними сказаниями о разрушении Храма и сокрушался над прегрешениями предков, обрекших на рассеяние и муки народ израильский. Внук его стал отщепенцем, ушел в чужой мир, где царили неверие и соблазны. Мать моя тоже очень болезненно переживала мое бегство. Отец, как будто, считал это меньшим злом; он, вероятно, понимал, что мною руководили не материальные соображения. Я ушел в город не для того, чтобы приобрести всякие денежные блага, получить возможность лучше зарабатывать и вообще -«выбиться в люди».Меня толкала смутная идеалистическая вера и жажда знания и свободы. В Житомире я попал к двоюродному брату моего отца, большому идеалисту, врачу по образованию и искреннему еврейскому патриоту. Помимо военно-медицинской академии в Петербурге, он окончил и житомирское раввинское училище, преподавателями которого были лучшие силы русского еврейства, и медицинский факультет в Лейпциге. Он был учеником и последователем знаменитого врача и гуманиста Вирхова. В его доме можно было встретить весь цвет русско-еврейской интеллигенции 90-х годов: Шолом-Алейхема, Фруга, Менделя Мойхе Сфорима, Левинского, Житловского, Кулишера, Бараца, а также первых деятелей сионизма: Усышкина, Темкина, Хаима Бялика, Ахад Гоома и др. В то время, в конце прошлого столетия,Житомир был одним из центров духовной жизни еврейства. Передовые элементы вели тогда отчаянную борьбу с традиционной изолированностью еврейства и пытались, наперекор ортодоксам, разрушить духовное гетто и приобщить еврейскую молодежь к русской и европейской культуре.

Эта просветительная и освободительная проповедь нашла отклик во многих сердцах. В Житомир из черты оседлости потянулись молодые люди. Они приходили из ешиботов- закрытых школ, где изучались основы еврейской религии и еврейской традиции, - жили впроголодь и готовились к экзаменам на аттестат зрелости в качестве «экстернов».

. Они давали друг другу уроки - это была единственная форма заработка, - терпели нужду и холод и учились - учились запоем. Они отращивали себе длинные волосы, носили бородки, надевали для пущей важности очки и демонстративно проявляли свое презрение к традициям. То была пора еврейского нигилизма. Средоточием духовной жизни являлась библиотека, служившая в то же время и клубом. Толстые журналы, в которых печатались произведения Короленко, Горького, Андреева, разбирались нарасхват. Тут же читатели знакомились между собой, спорили по поводу прочитанного и с нетерпением ждали очередной книжки «Мира Божьего» или «Русского Богатства».

. Единомышленники составляли кружки и группы, по заметкам и подчеркиваниям в журнале или книге узнавали людей одного толка и завязывали с ними дружбу. В сумерки возле биржи молодые люди встречались друг с другом на «прогулке».

. Помню, с каким трепетом и волнением я отправился в первый раз на такую «прогулку» ,на которую непосвященного принимали только, если он знал«пароль», служивший и пропуском, и свидетельством зрелости.

«Там» все отлично знали друг друга, и каждое новое лицо вызывало настороженную подозрительность: не шпион ли и предатель? И в доме моего кузена, и в среде экстернов шли горячие споры по поводу еврейского вопроса. Для меня все это было ново. Прежде я жил в чисто религиозной атмосфере и слышал, что настоящий еврей должен исполнять все законы в угоду Богу и тем ускорить наше искупление. Я помнил рассказ деда о том, что во время рабства в Египте один из врагов еврейства так объяснял свое решение уничтожить племя израильское:«Народ этот очень опасен, ибо он может опуститься ниже земной пылинки - и все же подняться выше звезд».

. Я все раздумывал над тем, что надо сделать для опровержения первой части этого обвинения… Часть молодых людей, порвавших, подобно мне, с затхлостью гетто, мечтала о служении своему народу путем возрождения его на обетованной земле. Другие - их противники - верили в революцию, ту долгожданную, прекрасную революцию, которая принесет освобождение всем - а значит и евреям. Я инстинктивно тянуулся к этой социалистической и революционной среде. Меня привлекала идея служения не только еврейскому народу, но и тем крестьянам и батракам, которые выпестовали меня в детстве. Я слишком хорошо знал по личным наблюдениям, до чего тяжкой была доля народа, причем не было в этом никакой разницы между народом-хозяином, великороссами, и другими народностями, включая и еврейство. На верхах, быть может, положение было иное, но в низах, составлявших 95% всего населения, все одинаково недоедали и тянули свою подневольную лямку. Большинство крестьян нашей деревни могло прокормиться собственным урожаем лишь три месяца в году, и им приходилось продавать свой труд помещику или арендатору, получая по 25 или, в лучшем случае, по 50 копеек за 10-12-часовой рабочий день. Еврейские мелкие торговцы в местечках жили не лучше крестьян и были в кабале у «банкиров», снабжавших их капиталом для покупки товара: получив, примерно, 36 рублей для своей торговли, торговец должен был выплачивать ссуду из расчета по 1 рублю в неделю, т. е. платить ростовщические проценты. А к нужде еще прибавлялась забитость, бесправие, поборы грубой администрации, полицейский произвол… Наши революционные увлечения были совершенно естественны. Готовясь к экзамену на аттестат зрелости, я нуждался в учителе русского языка. Меня направили к одному специалисту, только что приехавшему в Житомир. Под его руководством я принялся писать сочинения о Некрасове, Шелгунове и Чернышевском, а после уроков мой ментор тайком подсовывал мне нелегальные издания, напечатанные на папиросной бумаге. Впоследствии оказалось, что мой учитель, посвящавший меня в тайны не только русского языка, но и русской революционной мысли, был известным деятелем Бунда, Либером, сосланным в Житомир под надзор полиции. Бунд считал, что необходимо говорить с еврейскими массами на их родном языке и постепенно привести их к национальной идее и к сознанию международного единства трудящихся. Но Бунд и его идеология показались мне тогда узкими, однобокими - меня привлекали более широкие горизонты. Мы все, воспитанные на идеалах Великой французской революции, с момента, когда в каждом из нас пробуждалось политическое сознание, неизбежно становились враждебными российскому государственному укладу, построенному на примате государства над личностью, и мы вступали в ряды тех, которые, начиная с эпохи освобождения крестьян (1861 год), вели борьбу против русского этатизма. Это была освободительная борьба, и поэтому мы автоматически становились революционерами. Революционная литература, начиная от Герцена и кончая сочинениями Струве, бывшего тогда марксистом, окончательно оформила мои взгляды и укрепила мое желание посвятить себя делу освобождения обездоленных и борьбе за преобразование России. Я верил, что все народы и национальности найдут свое место под солнцем в необъятной стране, едва над ней взойдет заря свободы. В те годы жестокая действительность автоматически воспитывала в молодежи дух оппозиции к существующему режиму. Мы, например, отлично знали, что местная администрация подготовляет еврейский погром: власти считали полезным, чтобы недовольство масс нашло отдушину в избиении и грабеже евреев. Погром организовывался под видом «народного гнева против жидов, революционеров и студентов». Когда, наконец, разнузданная подстрекательством чернь- воспользовавшись слухами об убийстве пристава-черносотенца - начала с гиком и шумом громить бедные еврейские кварталы, полиция бездействовала и равнодушно взирала на сцены насилия и разорения. Громилам оказывала сопротивление лишь «самооборона», состоявшая из студентов, гимназистов и группы молодых рабочих, евреев и христиан, вооруженных допотопными револьверами. Когда в неравной схватке несколько молодых людей, в том числе студент Блинов, были убиты наповал, а остальные стали разбегаться, неожиданно появилась сотня казаков и пошла в атаку против членов самообороны, избивая их нагайками и рубя шашками. Во время еврейского погрома в Житомире я получил первый урок практической политики и подвергся боевому крещению. Я тоже участвовал в самообороне и был ранен ударом шашки, пришедшимся по ключице и едва не задевшим правый глаз. Опомнился я лишь в больнице вечером того злосчастного дня. Несколько моих товарищей тоже были ранены, некоторые были убиты. Рана моя быстро зажила, но воспоминание о том, как полиция и казаки помогали громилам против горсти молодежи, осталось во мне навсегда. Несмотря на молодость, я испытывал и прелести полицейских обысков, и всякие административные преследования. Но они могли лишь разжечь мой пыл неофита: я стал близок к подпольной революционной работе и начал помогать украинской социал-демократической партии - Спилке. В этом не было ничего случайного: меня не привлекал Бунд, потому что он казался мне узко-национальной партией, а у меня всегда перед глазами был весь народ моей страны, и я мечтал о работе в широких, всероссийских масштабах. Как и большинство окружавших меня сверстников, после прочтения книги «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» Плеханова, я считал себя социал-демократом. Немалую роль в этом сыграл и Бердяев, ставший впоследствии известным христианским философом. В то время он примыкал к марксистам и был за это сослан в Житомир. Дружеские отношения с ним я сохранил на всю свою жизнь и нередко приходил к нему спустя много лет, в минуты духовных сомнений и исканий. Мои симпатии к меньшевизму в то время определялись отчасти тем, что в мировоззрении меньшевиков доминировала идея «народоправства»,то есть идея демократии, основанная на том, что народ сам должен решать собственные судьбы, в то время как большевизм уже тогда ставил в основу водительство меньшинства, что впоследствии привело к диктатуре над народом,«во имя интересов» последнего. Должен, однако, сказать, что не марксизм, как теория, и не экономические формулы социал-демократии были основным фактором, определявшим в то время мое духовное развитие и революционную деятельность. Решающим были скорее моральные и общеидеалистические стремления. Я мечтал о царстве свободы, равенства и социальной справедливости. Ведь я вышел из среды, где живы были традиции еврейского романтизма, где слово «чудо» пробуждало отклик в сердцах, - и это настроение совпало с проповедью русских моралистов и социологов, обращавшихся не только к разуму, но и к совести и чувству. Окончив среднее учебное заведение, я решил добиться и высшего образования. Это имело значение, и не только теоретическое, ибо высшая школа давала мне право свободного передвижения по России (евреи без университетского диплома были прикреплены к черте оседлости) и жительства в столицах и крупных городских центрах, где била ключом политическая жизнь и где я мог приблизиться к истокам русского рабочего и социалистического движения. Мне удалось отправиться за границу, и в Вене я стал усиленно учиться, посещая лекции знаменитых философов, экономистов и историков того времени (Бем-Баверка, Иерузалема, Иоделя, Молнера и др.) и следя за борьбой тенденций в австрийской социал-демократии. В ту эпоху Макс Адлер, Гильфердинг, Либкнехт-сын, Роза Люксембург и др., с которыми мне приходилось встречаться, были почти так же молоды, как и я. Мой приезд в Вену совпал с моментом оживления политической жизни в Австро-Венгрии. Помню, какое громадное впечатление произвела на меня первомайская демонстрация, когда рабочие и другие граждане разных национальностей, входивших в состав тогдашней дунайской империи, стройно маршировали с флагами и музыкой. Здесь я впервые услышал пламенные речи народных трибунов - Виктора Адлера, Пернерсдорфа, рабочего Шумахера, Зайца и многих других, говоривших на различных наречиях о том, как нужно бороться за всеобщее избирательное право, за знаменитую четыреххвостку - лозунг, который в моей стране так легкко отцвел, не успев расцвести… События 1905 г. заставили меня вернуться в Россию. Там ширилось и росло революционное движение, и я с головой окунулся в него. История броненосца «Потемкин» и его героическая одиссея в борьбе с царским режимом нас всех манила. В Одессу я попал с рекомендательным письмом от Плеханова и тотчас же вошел в нелегальную организацию социал-демократической партии, в которую в те годы входили и меньшевики, и большевики, и бундовцы. Кроме того, я участвовал в профессиональном движении и состоял членом Бюро юго-западного объединения профессиональных союзов. В 1905-1907 гг. я встретился и сдружился с большим количеством будущих деятелей Октябрьской революции. Все они видели меня на работе, на собраниях, на заседаниях Одесского Комитета партии, членом которого я вскоре стал; я проводил с ними редкие часы досуга, я помогал многим из них во время полицейских преследований, ставших особенно свирепыми, когда революционная волна начала спадать. Очень часто я был на волосок от ареста, но у меня была счастливая звезда, и я с честью выходил из самых трудных положений. Странное дело: мне всегда помогали те самые простые люди из народа, к которым я сохранил с детства горячее чувство симпатии и уважения. Однажды, подойдя к дому, где должно было состояться заседание Одесского Комитета социал-демократов, я увидал у входа каких-то подозрительных личностей, сильно напоминавших сыщиков. Вместо того, чтобы подняться по лестнице, я вошел во двор, а оттуда направился к первой попавшейся двери. В квартире, в которую я позвонил, жил портной еврей. Он только что вернулся из синагоги: день был субботний. В квартире находились также его жена и довольно красивая дочь. Я объяснил, что опасаюсь ареста и что хотел бы переждать у них, покамест полиция уйдет из дома. Портной сперва очень испугался, жена его пришла в совершенный ужас, но оба они сдались на мои уговоры, и я стал изображать репетитора молодой девушки. Она принесла учебники, и мы начали заниматься. А в это время в помещении комитета шли обыск и аресты. Слышно было, как по лестнице топали сапожищи городовых. Один из полицейских заглянул даже в квартиру портного, но, увидав мирно сидевшего в первой комнате еврея в ермолке, захлопнул входную дверь.«Урок» мой продолжался два часа, но и после него портной и его жена все выходили на улицу, чтобы разведать, нет ли опасности, и умоляли меня не покидать моего убежища до самого вечера. Мой первый урок, очевидно, пошел впрок: дочь портного стала впоследствии активной революционеркой. Благодаря ей я познакомился и с моей будущей женой, которая в то время тоже принимала деятельное участие в общей борьбе. В другой раз я был послан прочесть доклад в летний лагерь пехотного полка, расположенный в нескольких верстах от города. Дело было ночью. Мы собрались в приемной врача местного госпиталя. Не успел я начать доклад, как наш дозорный поднял тревогу: к зданию приближались жандармы. Если бы меня, штатского, нашли в военном лагере, да еще занимающегося революционной пропагандой, мне грозил бы военно-полевой суд и, по всей вероятности, суровая кара. Да и собравшихся меня послушать солдат также ждали крупные неприятности. Но они не думали о себе. Быстро связав кожаные пояса, они спустили меня через окно второго этажа на землю, а оттуда препроводили меня прямым путем в соседний лесок. Меня глубоко растрогало то, что они прежде всего позаботились не о собственном спасении, а о том, как бы вызволить из беды меня, человека чужого и иноплеменного. После этого случая я понял, что мне следует на некоторое время убраться из Одессы. Я поехал к себе на родину повидать отца и мать, уже примирившихся с моим самостоятельным образом жизни. Во время летних каникул я давал уроки детям местного зажиточного землевладельца и жил у него в доме. Однажды, придя домой, я с удивлением обнаружил исчезновение всех моих бумаг и книг, включая и учебники по физике и геометрии. Оказалось, что в село неожиданно приехал пристав с казаками. Деревенские парни, мои друзья, решили, что начальство нагрянуло, чтобы поймать«студента» : Они пробрались ко мне, взяли все, что, по их мнению, могло бы меня скомпрометировать при обыске, и по собственной инициативе бросили всю «крамольную литературу» в соседний пруд. Я, конечно, не мог на них за это сердиться: их поступок был продиктован искренней любовью и заботой о моей безопасности. Все эти мелкие эпизоды заставляли меня особенно остро чувствовать мою связь с теми народными массами, во имя которых мы шли в революционное движение. А их сочувствие и помощь революционерам служили залогом их близкого пробуждения и выхода на общественную арену. Но момент этот еще не наступил. Наоборот, царское правительство, оправившись после революционной бури 1905-6 года, начало с удвоенной энергией подавлять освободительное движение. Летом 1907 года Вторая Государственная Дума была распущена, десятки тысяч людей были брошены в тюрьмы, казни и карательные экспедиции наводили террор на всю страну. Столыпин затянул свой «галстук» на шее России. Пришла эпоха свирепой реакции и полного разгрома революционных сил. Все наши организации были разбиты, а вслед за внешним поражением появились и внутреннее разочарование и усталость. Подавленность и апатия воцарились в обществе, среди социалистов все резче намечались тенденции. Продолжать революционную пропаганду стало почти совершенно немыслимым. Связи между недавними соратниками были порваны, былые друзья были разметаны вихрем преследований и полицейского розыска. Мое положение тоже было не слишком блестящим. Чтобы избежать ареста, я принужден был покинуть Одессу и уехать в Киев. Я очутился там без всяких материальных средств, оторванный от прежних товарищей. Подобно тысячам других работников подполья, я прекрасно понимал, что продолжать нашу деятельность нет никакой возможности. Приходилось - в ожидании лучших дней - заняться каким-либо практическим делом, чтобы иметь возможность материального существования. Период моих революционных увлечений кончился. Открылась новая глава моей жизни.