— Да ну, ну что вы, Борис Андреевич! — смущенно отмахивался Владимир Александрович. — Ей-богу, вы преувеличиваете... А насчет советов, так у меня должность такая, я за это жалование получаю.
— Нет, нет, не говорите, дорогой Владимир Александрович! Хотя скромность и приличествует большевику, но о вашей роли в градостроительстве мы все, молодые архитекторы, никогда не забудем.
— Ей-богу, Борис Андреевич, если вы не прекратите, я всерьез рассержусь! — прервал его Сомов, и глаза его сверкнули.
«Кажется, и вправду переборщил?» — подумал Миляев и положил ладонь на свой свежий, под темными усиками рот.
— За здоровье папы! — сказала Леля.
— Я только одно хочу сказать, — опять заговорил Миляев, чокаясь с ней. — Только одно: что Владимир Александрович первый указал мне на то, что использование национальных форм придаст строительству наших городов великолепное разнообразие.
Владимир Александрович покачал головой и сказал:
— Вот если бы вы, когда сдавали зачеты по ленинизму, усвоили бы по-настоящему учение Сталина о социалистическом содержании и национальной форме нашей культуры, тогда бы знали, за чье здоровье поднять этот бокал...
Миляев тут же с поднятым бокалом вскочил с места:
— Товарищ Сталин! Великий учитель! Гениальный полководец! Вы правы, Владимир Александрович, тысячу раз правы! Когда я был ранен и думал, что пришел каюк, последняя моя мысль устремилась к нему и я...
— За здоровье товарища Сталина! — перебил его Сомов и этим остановил поток излияний, которые, при всей их искренности, казались ему чрезмерными.
Леля предложила выпить за процветание истинного новаторства в архитектуре.
— Кого вы имеете в виду?
— Ну хотя бы Корбюзье...
— Что вы, Елена Владимировна! — живо возразил Миляев. — Ну согласитесь, что его когда-то новаторский стиль двадцатых годов сейчас стал старомоден...
— А вы предпочитаете наш советский ампир? Колонны как обязательный гарнир к каждому жилому дому, к гостинице, к театру и даже к гастрономическому магазину? — злорадно спрашивала Леля. Во рту у нее от вина было приторно-сладко, сердце билось с силой, ярко-золотистые глаза (как у кошки, — подумала она) этого привлекательного и все же внушающего опасение человека скользили по ее голым плечам и рукам, и ей было стыдно и приятно. «Не одевать же мне посредине лета платье с длинными рукавами?» — говорила она себе, чувствуя необходимость оправдаться и понимая, что вступает в какой-то странный и душный мир, куда, как в воронку, втекала ее словно бы разжижившаяся и теряющая обычную способность к насмешке душа.
— Он очень симпатичен, этот Миляев, — говорила Нина Леонидовна, после того как гость ушел, — И знаешь, он, кажется, произвел впечатление на нашу Лелечку. Скажи, у него действительно большое будущее?
— Я от него многого жду, — ответил Владимир Александрович. — Но в его отношении к Леле, мне кажется, есть что-то неприятное...
— А я тебе скажу, что в нашей Леле на этот раз раскрылось то «поди сюда», — многозначительно и даже таинственно сказала Нина Леонидовна, — что должно раскрыться в каждой девушке и определить ее брак. Помнишь, Вовик, нашу весну? — сказала она и опустилась к нему на колени всей своей основательной тяжестью.
— О-ох! — невольно застонал он, и она тут же вскочила.
— Бедненький мой, — сказала она. — Я совсем забыла о твоем ревматизме.
Леля не слышала этих разговоров отца и матери, и у нее не было никакой охоты думать о матримониальных планах. Но благодаря Борису ей в это лето стало вдруг весело и празднично жить. Она ходила вместе с ним в театр и на выставки, она непрерывно с ним спорила, почти ссорилась. Но это было для нее самое увлекательное в их отношениях. Она водила Бориса с собой к своим подругам, где можно было потанцевать, поболтать. Попав в общество столичной молодежи, Борис не стеснялся своей провинциальности, охотно давал себя учить самоуверенным, кичащимся своим культурным уровнем приятелям Лели, хотя нередко неожиданно ловил их на невежестве, — вдруг обнаруживалось, что им неизвестны элементарные сведения из русской истории, что они совершенные профаны в области физики и математики. Но делал он это настолько простодушно и безобидно, что ему все спускалось, и он давал понять, что не придает никакого значения своим познаниям, основательно усвоенным в средней школе и в вузе. Среди веселящихся бездельников, окружавших Лелю, его полюбили. Он и рассказать мог что-либо смешное, а то и жуткое, — ведь он прошел всю войну от Вологды, где его мобилизовали, до Берлина, где был ранен за три дня до заключения мира. Борис хорошо играл на гитаре, она оживала под его пальцами. Но всего охотнее он учился, — тем более что друзья Лели очень любили поучать. И он не стеснялся, что ему незнакомо имя какого-либо модного западноевропейского художника, и если не мог в Москве найти подлинника, то разыскивал копии...