И вдруг с отчетливостью, какая бывает только в минуты большого душевного напряжения, словно в беспощадном и неживом свете юпитеров, увидел он солнечный и морозный, бесконечно далекий день января 1924 года.
Комната, в которой они тогда жили, только поженившись, была большая, светлая — одна стена ее представляла собой сплошное окно (почему он сейчас вспомнил об этом?). Было воскресенье, и они собрались идти на лыжах. Вдруг в дверь легонько постучали, и в комнату вошел Евгений, брат.
— Здравствуй, Женя! — звонким голосом сказала Нина, обернув к нему свое молодое, неправдоподобно красивое лицо. На одной ноге у нее была обута пьекса, другую пьексу Владимир держал в руках и чем-то тщательно смазывал. Взглянув в лицо брата, продолговатое, бледное и встревоженное, с его карими, немного медвежеватыми глазами, Владимир сразу понял: с недоброй вестью пришел он к ним сегодня.
— Вы ничего не знаете? — спросил Евгений, и в голосе его слышалась жалость к ним, к себе: ведь ему предстояло сообщить им, молодым и счастливым, эту страшную весть. — Вы ничего не знаете? — повторил он хриплым голосом и проговорил, опустив голову: — Ленин. Умер.
— Ленин! — воскликнула Нина, так воскликнула, что Владимир вдруг почувствовал горячие слезы у себя на глазах. Горе вдруг накрыло их, как бушующий вал студеной воды. А Евгений рассказывал, что ночью ему позвонил товарищ, который был на заседании съезда Советов, где Калинин сообщил эту скорбную весть. Но то, что говорил Евгений, звучало для них отрывисто и глухо, словно этот захлебнувший их вал страшной беды закрыл все, и они с трудом улавливали связь между отдельными словами, хотя Евгений говорил ясно и точно.
— Как все, как всякий человек умер... — твердила Нина сквозь слезы.
Владимир стоял как в столбняке, прямой, неподвижный, с полуоткрытым ртом, а над этажеркой с книгами лицо Ленина глядело в комнату так же одобряюще весело, как оно глядело вчера, когда он был жив...
Владимир Александрович открыл глаза и взглянул на письменный стол, где, укутанная цветным платком, тускло светила настольная лампа, и в приглушенном свете увидел это же лицо, лукавые морщинки, бегущие от глаз, взгляд, вечно веселый и все понимающий...
Сделав скупой, какой-то судорожный жест рукой, Владимир Александрович заворочался в кресле и вдруг сквозь дремоту услышал робкое дребезжание звонка, раздавшееся в сонной и темной тишине квартиры. Он прислушался, — дребезжание повторилось. Но, утомленные переживаниями тревожного минувшего дня, Нина Леонидовна и Леля крепко спали. Новая домработница-старушка была глуха, и дверь никто не открывал. Владимир Александрович тяжело поднялся. Жена во сне отпустила его руку, уже несколько затекшую, и он, шаркая теплыми войлочными туфлями, пошел в прихожую. В ночной тишине он впервые услышал это свое шарканье и с грустью сказал себе: «Стар ты стал, батенька, стар...»
Придерживая левой рукой грелку на сердце, он правой с трудом открывал сложные засовы, сооруженные по указанию Нины Леонидовны, и дивился, зачем они. Такие замки были бы уместны на дверях банков или государственных хранилищ. Наконец откинута последняя цепочка, дверь открылась, и Владимир Александрович увидел на пороге брата, Евгения. Он не удивился. Конечно, Женя должен был прийти в эту ночь, как же иначе? Высокий, большой, как все Сомовы, Евгений Александрович стоял на площадке в своем чугунном пальто с черным воротником и в шапке из такого же черного блестящего меха и глядел на брата вопросительно и виновато. Лицо его было мокро от липкого, пронзительного весеннего снега.
— Я все понимаю, ты болен, — тихо сказал он. — Но я не могу сейчас один, не могу. Жена спит, да она и не поймет... Я не позвонил, тебя волновать нельзя, меня Нина все равно бы к тебе не пустила. А я не могу один, — повторил он. — Такое совершается. Новое этой ночью родится, новый этап...