Выбрать главу

— Пуповину перережь, пуповину... — простонала Вика.

Леля оглянулась, взгляд ее упал на большой нож, лежавший на кухонном столе. Еще мгновенье — и она пустила бы его в ход, перерезала бы пуповину и, может быть, этим погубила бы и мать и ребенка. Но тут, на счастье, послышались торопливые шаги, и в комнату вошла пожилая женщина в халате с решительным лицом, а позади стояли мужчины, тоже в белых халатах, в дверях виднелось испуганное лицо Кузьмичевой.

Дело родов было довершено опытной, спокойной рукой акушерки. Теперь ее грудной голос непрерывно рокотал в комнате. Она похвалила Лелю, взяла ребенка из ее рук и сообщила, что это девочка, да еще хорошенькая какая... Но она же ни одной лишней минуты не дала ребенку и роженице побыть дома. В то время как санитары перекладывали Вику на носилки, она сама закутала ребенка, который при этом впервые запищал.

Когда Вика была уложена и тоже укутана, акушерка разрешила Леле поцеловать ее, и, нагнувшись к ней, Леля услышала хриплое «спасибо».

И вот все кончилось. Разгромленная грязная комната с кровавыми простынями на полу выглядела странно опустевшей...

— Ну и боевая твоя сестренка, — говорила Кузьмичева Леониду, который весь бледный, с выражением ужаса и удивления стоял посреди комнаты. — Я в скорую помощь позвонила и скорей к вам, думаю, помогу, ведь сама-то сколько раз рожала. А сеструха твоя, гляжу, действует, да так ловко, да без опаски, будто у овцы принимает. Я стою, даже обратиться боюсь, думаю, вдруг помешаешь, не дай бог...

— Но зачем же ее увезли? — перебил Леонид. — Ведь уже все произошло...

— А нельзя оставить, не дай бог зараза какая пристанет, — объясняла Кузьмичева, — ведь гляди, как здесь захламлено, погляди только... Вот что, ребята, вы пойдите на двор, а я здесь приберу.

— А Евдокия Яковлевна где? — спросил Леонид, оглядываясь кругом.

Леля взглянула на брата. Его лицо, всегда спокойное и даже немного насмешливое, все дрожало, она взяла Леню за руку, рука тоже дрожала.

— Ну, успокойся, успокойся, выйдем на двор, я все тебе расскажу... — Она ощущала чудесное спокойствие и сознание какой-то огромной силы, которая вдруг в эти страшные минуты открылась в ней. Жизнь словно разделилась: до этого дня было одно, не достойное даже рассмотрения, — и другое то, что она сделала в эти минуты: этот восторг, вдруг вспыхнувший в ее душе, когда она вынула ребенка из страдающего тела матери. И нет уже ни Вики, ни маленькой новой девочки, появившейся на свет с Лелиной помощью, но восторг, этот восторг сохранился. И она берегла его, — ведь впервые в жизни она уважала себя за совершенное дело, важнее которого не было ничего в жизни...

13

На пленум Академии, происходивший в полукруглом, с белыми массивными колоннами зале, Владимир Александрович прибыл с некоторым опозданием, так как сначала решил, что ему там показываться незачем. Но потом пересилило захватившее его с утра, после разговора с Касьяненко, чувство ответственности. Все места были заняты, он шел по центральному проходу, все ближе к президиуму. Фивейский, который сидел на председательском месте, сделал ему знак, чтобы Сомов прошел в президиум, но Владимир Александрович, увидев в первом ряду свободное место, занял его. Секретарь парткома Академии заканчивал речь, посвященную роли Сталина в развитии советской архитектуры и градостроительства.

— В вопросах архитектуры и градостроительства мы лишь воплощали его гениальные предначертания и будем впредь эти предначертания выполнять...

«У него насморк, что ли?» — на мгновенье подумал Владимир Александрович, но потом понял, что этот взрослый человек с мясистым лицом, автор ценнейшего труда о значении высшей математики в архитектуре, плачет. Слезы медленно выступали из-под круглых, очень выпуклых очков в роговой оправе, стекали на полные щеки и на подбородок. Прикрыв лицо, словно от света, и время от времени громко сморкаясь, плакала Елизавета Марковская. Но откровеннее всех плакал Борис Миляев. Он сидел в президиуме, рядом с Фивейским, оперев локти на стол, и слезы быстро катились по его молодому лицу одна за другой, бежали по щекам, пропадали в рыжеватых усиках, и видно было, что ему все равно, смотрят ли на него или нет, — именно это необыкновенное для Миляева выражение безразличия поразило Владимира Александровича.