Выбрать главу

В зале тоже было слышно, как сморкаются, вздыхают. Пожалуй, не плакал только Фивейский, хотя выразительное морщинистое лицо его выражало серьезное и печальное волнение.

«Почему я не плачу? — спросил себя Владимир Александрович. — Может, в этом есть что-то предосудительное? Или я не испытываю горя от этой страшной потери?» И вдруг он словно въявь услышал голос Касьяненко по телефону. «Нет, не горе, здесь другое, это важнее, это строгое и суровое...» — Владимир Александрович словно прислушивался к себе — это было веление души, — не оно ли, когда Дутов в восемнадцатом году подходил к их городку и дворам его, к Совету, заставило его получить винтовку и встать в ряды красных, против белых, не это ли движение подвигало его к действиям серьезным и ответственным в самые решительные минуты жизни? Теперь как раз наступила такая минута.

Он слушал восхваления Сталина, которые звучали в речи секретаря парткома, и ему хотелось сказать: «Ну хватит, хватит уже. Как ни велика утрата, Сталин не унес с собой источников нашей силы. Партия существовала до Сталина, на памяти нашей, представителей старшего поколения, она перенесла такой страшный удар, как смерть Ленина... Это должен сказать ты, иначе какой же ты представитель партии...»

Секретарь парткома сказал об этом вяло, смазанно.

Доставить делегатов к Дому Союзов должны были на автобусе. Пока проверяли паспорта, — процедура проводилась очень тщательно, — на улице быстро темнело, несколько раз принимался идти снег. К Владимиру Александровичу, который давно не показывался в Академии, подходили товарищи, справлялись о здоровье. Сомов подошел к Марковской, — еще до болезни он консультировал ее проект постройки академического городка в одном из республиканских центров, — тогда они сильно поспорили, и ему хотелось сейчас узнать, не сердится ли она. Ее женственно милое, все блестящее от слез лицо обернулось к нему, она схватила его за руку:

— Ах, Владимир Александрович, как мне отрадно сейчас вас видеть!

К вечеру совсем подморозило, окна автобуса покрылись мохнатой изморозью, и, когда машину останавливали на контрольных пунктах, нельзя было понять, где происходят эти остановки. И потому особенно резок показался переход от желтовато-тусклого света автобуса к ослепительно яркому свету нескольких юпитеров, под который они попали, когда вышли на улицу. Юпитеры своим гудением, казалось, сотрясали не только воздух, но и все вокруг, и под их неестественно сильным и неживым светом видны были лица людей, стоявших в очереди у одного подъезда, недвижные фигуры часовых у другого, пустого, к которому направили их делегацию, предложив построиться по двое. Гудение юпитеров придавало какой-то планетарный отпечаток тому, что происходило, и Владимир Александрович вдруг вспомнил строчки любимого своего стихотворения:

С восхищеньем смотрят марсиане На великих жителей Земли...

В этом обесцвеченном, бездушно-белом свете видны были бесчисленные вереницы лиц, как на старинных иконах, лиц, словно уравненных этим светом, который подчеркивал их количественную значительность, их напряженность, их спрессованность происходящим.

Кто-то вдруг цепко схватил Владимира Александровича за рукав, — он оглянулся и увидел прорезанное глубокими морщинами лицо Антона Георгиевича Фивейского, его пергаментно-желтые щеки, синие губы, которые что-то шептали. Владимир Александрович нагнулся к нему.

— Мне плохо стало, Владимир Александрович...

— Может быть, вам лучше не ходить... — сказал Сомов.

— Нет, что вы, это никак нельзя, нужно проститься со всем, что было, и с величием, и с кровью... — Он всхлипнул. — Когда вы рядом, чувствуешь себя как-то увереннее, вы такой большой, надежный...

Лицо старика дернулось. И хотя у Владимира Александровича у самого щемило и холодело сердце, он взял старика под руку, и они пошли вверх по лестнице.

В том, как лежал Сталин, не было покоя. Похоже, что он как стоял в своем френче, невысокий, собранный, так вдруг и окаменел и окаменевший упал.