Вика быстро, с озорным весельем, снизу вверх оглядела его.
— Будешь проводить со мной индивидуальную работу? По вовлечению в комсомол? — спросила она.
По правде сказать, он забыл об этой своей задаче, но, несмотря на ее насмешливый тон, решительно ответил:
— Да, буду!
И тут вдруг выражение нежности осветило ее лицо, сделало ее совсем юной, и она быстро провела ладонью по его щеке. Это прикосновение словно ожгло его.
— Бра-атец... — сказала она протяжным шепотом. — Ну ладно, я скажу тебе всю правду, почему я не могу вступить ни в комсомол, ни в партию. Ты тридцать седьмой год помнишь?
— Тридцать седьмой? — переспросил Леня, держа ее за руку. Это получилось как-то само собой. — Сейчас вспомню... Тридцать седьмой... Война в Испании, Долорес Ибаррури, мы только об этом и говорили, когда у нас был пионерский поход по Москве-реке до Звенигорода. Испанские апельсины продавали на улицах в красивых бумажках. Потом разгром троцкистских гнезд, но я этого не помню, мы в вузе об этом учили...
Он увидел вдруг, как лицо ее омрачилось, и сказал, извиняясь:
— Мне было восемь лет тогда, я только во второй класс перешел...
— А я в четвертый, — медленно говорила она. — Видишь, какая я старуха? Я всегда была первой ученицей и перешла с наградой, и может, ты не поверишь, но я очень хорошо танцевала, отец хотел, чтобы я в балетный техникум перешла. Но все это кончилось. Не хочется вспоминать о том, что произошло, но надо, чтобы ты понял. До этого проклятого тридцать седьмого года я была счастлива и не представляла, что можно жить иначе. А осенью тридцать седьмого отца арестовали, мать тут же сошла с ума, и со мной начались такие несчастья, такие несчастья...
Вика медленно шла, глядя себе под ноги, Леонид ловил каждое ее слово.
— Наверное, если бы я осталась в Москве, мне, было бы лучше, — словно размышляя, говорила она. — Но что может понимать десятилетняя девочка? Я знала, что у папы есть брат в Минске, что у меня там двоюродные братья. У меня был их адрес. И как только все это случилось и маму увезли в сумасшедший дом, я села на поезд и поехала к ним... — Она вздохнула. — Если бы дядя не сказал сразу грубых слов об отце, может, все обошлось бы. Но он мало того что сказал, он потребовал, чтобы я отмежевалась от отца, он так и выразился! А я ответила то же, что и сейчас думаю: лучше моего отца не может быть коммуниста, и он ни в чем не виноват. Я ушла от них и вернулась в Москву. К началу занятий я опоздала, мне сделали выговор, я приняла его как каменная. Потом на пионерском сборе меня спросили об отце, и опять я сказала то же самое... Плохо мне было, Ленечка... С учением все разладилось, да и какое учение? Одни мысли об отце и матери. Ну, к маме хоть пускать стали. Трудно мне обо всем этом рассказывать... Дружба у меня переломилась, ведь все считали, что я дочь врага народа. Тут я из школы ушла, поступила в ремесленное, зарабатывать все-таки надо было, денег-то ведь неоткуда брать. Плохо мне было... Может быть, я сама виновата, но я гордая, мне было плохо, а не хотелось этого показывать. Так и жила до войны. Но ты помнишь, как Сталин по радио сказал: «К вам обращаюсь я, друзья мои!» Или ты еще маленький был... А все-таки помнишь! Я и до этого хорошо усвоила производство, ну а тут взялась вовсю. А когда фронт к Москве подошел, тут был к нам, ремесленникам, призыв — кто хочет оставаться работать в прифронтовых условиях? Я изъявила желание, и нас перевели в мастерские по ремонту танков. К тому времени мама поправилась немного, и я ее к себе жить взяла. В цеху я по производительности труда стала одна из первых... Ты тетю Шуру Кострову знаешь, ну помнишь, ты рассказывал, что она за меня заступилась, когда Таня Черкасова на меня нападала? Это тетя Шура Кострова была к нам, к молодежи, прикреплена, нас обучала и крепко меня агитировала, чтобы я в комсомол вступила... Что ж, у меня и самой сердце туда стремилось. Написала заявление. Встретили хорошо. Но тут же вопрос: а что скажешь о своем отце? А я ответила, что всем, чего я добилась, я обязана воспитанию отца и врагом народа его не могу считать. Ну и постановили воздержаться. Понял? Сильно у меня тогда болело, но отболело. Все. Ни к чему мне это, и так можно жить... — Она помолчала, остановилась, взявшись рукой за калитку, к которой они подошли. — Ну видишь, что получается? Ни в комсомол, ни в партию никогда я не вступлю, и тебе ходить ко мне совсем ни к чему. Мама моя хотя тихая, но совсем помешанная. Что она тебе такое сказала, что ты сразу повернулся и ушел?
— Она сказала, что вы здесь не живете. А я ведь помню, что тебя именно сюда провожал...