Оккупация продолжалась уже несколько месяцев, и каждое утро Кресенсия Кастаньеда спускалась в погреб, чтобы излечить меня от раны, от которой не осталось уже даже шрама.
И каждый вечер после сиесты она усаживалась за пианино и наигрывала вальсы.
Однажды вечером, когда вдова принимала в доме офицеров, ко мне в погреб спустилась служанка. Ни слова не говоря, она стянула с меня штаны, а потом — ну нет, юноша, вы ведь не вздумаете воспользоваться беззащитностью девушки, — и она сняла платье, а я лежал, парализованный страхом, — ну нет, юноша, я просто бедная служанка, — и она сняла трусы, — вы ведь не позволите себе такого бесчинства, и вот ваша плата за всю мою доброту, — и она повалилась на меня — ой, Боже мой, никогда не видела ничего подобного, — а я лежал неподвижно, и сердце билось, как у загнанной лошади.
А по утрам ко мне спускалась хозяйка — и только не это, мой капитан! А после сиесты, когда она усаживалась за пианино, приходила служанка — и ну нет, юноша!
Однажды после полуночи открылась дверца в потолке погреба и ко мне спустилась Аусенсия, сестра-близняшка хозяйки дома, — и вот уж нет, молодой человек, я не ношу монашеских одежд, но в душе я монахиня, — и одной рукой стягивая чулки, другой она расстегивала мне ширинку — и нет-нет, молодой человек, я все еще не теряю надежд выйти замуж, — а я лежал неподвижно, точно напуганный ребенок, — и вы ведь не воспользуетесь слабостью бедной женщины, — и, прижимаясь грудями к моему лицу, она прилежно и настойчиво ласкала меня.
Оккупация грозила затянуться навечно.
Вдова являлась каждое утро — и ну нет, мой капитан, — а после сиесты, когда она усаживалась за пианино, ко мне спускалась служанка — и вот уж нет, юноша. А когда наступала ночь, приходила сестра-близняшка — и нет-нет, молодой человек.
Однажды утром, еще до рассвета, открылась дверца в потолке, и тогда я чуть не умер от страха и отвращения. Я увидел самое кошмарное явление в моей жизни — отдаленное подобие женщины: скрюченная, уродливая, горбатая, одноглазая, колченогая, старая, смердящая, лысая, мертвенно-бледная, золотушная, грязная, одетая в лохмотья, она спускалась по лесенке со скоростью крысы. То была третья из сестер Кастаньеда, та, что родилась на свет не для радости, та, которую близняшки прятали на чердаке, — и не надо, сынок, — произнесла она голосом умирающего медведя, при этом обдавая меня запахом паршивой гиены, — вам ведь не нужна несчастная калека, которая еле-еле шевелит костями, — а я лежал неподвижно, окаменев, и наблюдал, как она поднимает свои изодранные юбки, пахнущие застарелой мочой, — и не надо, сынок, в мои-то годы об этом и памяти не осталось, — и в это самое время она смочила пальцы густой зеленоватой слюной, приподняла самую последнюю юбку, от которой пахнуло дерьмом, и выставила на мое обозрение свою щель, осклизлую, гноящуюся, опухшую, сморщенную, прогнившую, безволосую. И тогда я послал на хрен войска оккупантов и быстрее ветра понесся вверх по лестнице с криком: «Повесь меня, Лопес Чико, перережь мне глотку, сукин ты сын, только, ради всего святого, избавь меня от этих потаскух!»
Добравшись до площади рядом с мэрией, я не увидел ни мертвецов на виселицах, ни часовых вокруг них. Только тогда я понял, что войска оккупантов были изгнаны в тот самый день, когда меня поместили в тот кошмарный погреб, и что Лопес Чико был расстрелян по приговору трибунала в тот самый день, когда войска федералистов снова вошли в Паго-Анчо.
Буэнос-Айрес, бар «Академия», 1986 год
Дела святые
Кинта-дель-Медио была ни больше ни меньше как полоской зелени посреди пустыни, долиной, пересеченной надвое безымянной речкой; поселок представлял собой одну главную улицу, чьи очертания были намечены следами от проезжающих телег да несколькими домами из необожженного кирпича. Эта улица с обеих концов завершалась двумя куполами: с одной стороны маленькой церковной колокольней, на которой никогда не было колокола, с другой — башенкой мэрии с часами, стрелки на которых замерли однажды вечером ровно в десять (роковое время, в которое годы спустя началась трагедия) и никогда больше не приходили в движение. Дни тянулись с той же неторопливостью, с какой приходской священник Торибьо де Альмада, восседавший в тенистом церковном дворике, откинувшись назад на стуле, скрестив и вытянув ноги над кружкой для подаяний, листал страницы святцев, потягивая мальвазию — кровь нашего Господа Христа. Понедельник, второе число — день святого Тобиаса и святого Бонифация, покровителей могильщиков; вторник, восьмое число — день святого Мауро, который излечивает золотуху и понос. И с той же медлительностью, с которой сменяли друг друга святые в календаре, протекала и сама жизнь священника, время от времени благословлявшего те немногие невинные души, которые являлись на свет в этой юдоли скуки, и дававшего последнее причастие тем, кто ее покидал, а затем дон Торибьо снова возвращался в тень своей церкви со святцами под мышкой. Пятница, четырнадцатое, день святого Эусебио, покровителя ростовщиков и перекупщиков. Отец Торибьо де Альмада был мужчина тучный и даже шарообразный: если посмотреть на него против света, трудно было различить, повернут он в профиль или анфас, приближается он или же удаляется.