Каждый преступник знает, на что способен его сообщник, и понимает, что сообщнику известно, на что способен он сам. Каждый, кто любит, знает, что любимому о его чувствах известно, а потому бесполезно делать вид, что этот человек тебе безразличен или даже отвратителен, что он вызывает лишь презрение, что ему не на что надеяться (это справедливо, когда речь идет о чувствах, но в том, что касается постели, большую часть мужчин можно обманывать довольно долго — пока они постепенно не привыкнут и не станут сентиментальными: так уж они устроены, как ни досадно нам порой это сознавать. А еще легче их приручить, если с ними приятно проводить время не только в постели: если с ними интересно разговаривать или можно, к примеру, шутить — это, кстати, первый шаг на пути превращения грубого мужчины в нежного).
Если нам неприятно быть открытой книгой для того (или для той), с кем мы ложимся в одну постель, то насколько же неприятнее сознавать себя открытой книгой для человека, вместе с которым мы совершили преступление! Это особенно болезненно для людей, которые преступили черту лишь однажды, если это обычные люди, которые содрогнулись бы, если бы им (до того, как они задумали свое черное дело, а может быть, и после того, как они свой замысел осуществили) рассказали, что кто-то другой содеял то, что содеяли они сами. Эти люди, склоняя кого-то к участию в преступлении (и даже поручая кому-то совершить его), продолжают думать: "Я не убийца. Я себя убийцей не считаю. Просто иногда человек пытается вмешаться в ход событий — не важно, на какой стадии: начальной, срединной или завершающей. Но для того, чтобы событие произошло, одного фактора мало, их нужно, по крайней мере, несколько. Каждое событие — результат стечения обстоятельств. Руиберрис мог отказаться. Мог отказаться и тот тип, которому Руиберрис поручил заморочить голову ‘‘горилле". Да, у "гориллы" в течение какого-то времени был мобильный телефон (его дали мы), но он мог игнорировать звонки. Однако он каждый раз отвечал, когда ему звонили, и у нас все получилось. Мы убедили его, будто в том, что его дочери стали проститутками, виноват Мигель, хотя он вполне мог бы нам и не поверить. Он мог бы ошибиться и наброситься на другого человека: те шестнадцать ударов навахой (пять из которых были смертельными) могли достаться шоферу — не зря же несколькими днями раньше "горилла" напал на него с кулаками. Мигель в день своего рождения мог приехать в ресторан на такси, а не на своей машине, и тогда его в тот вечер не убили бы. И, может быть, вообще никогда не убили бы — едва ли когда-нибудь повторилось бы настолько удачное стечение обстоятельств. У того оборванца могло не оказаться при себе ножа — навахи, которую я велел для него купить, навахи-"бабочки", из тех, что мгновенно выбрасывают оба лезвия. Так в чем моя вина? В том, что все сложилось одно к одному? Но это уже зависело не от меня. Замысел — еще не результат. Это всего лишь намерение, всего лишь попытка. Это как в покере: никогда не знаешь, как карта ляжет. Человек бывает виновен лишь тогда, когда сам берет в руку нож и убивает этим ножом. А во всех остальных случаях его можно винить лишь в том, что он дал волю воображению — представил себе, какие шаги можно было бы предпринять (как в шахматах: ход слоном, ход конем), чтобы в результате осуществилось то, о чем он страстно мечтает, чего боится, к чему он кого-то подталкивает, что давно обдумывает. И это случается или не случается. Случается, когда человек этого совсем не хочет, или не случается, когда он всей душой желает, чтобы это случилось. От нас ничего не зависит. Никогда нельзя быть уверенным, что из-за какого-нибудь пустяка все не пойдет насмарку. Это все равно что встать среди поля и пустить стрелу в небо: поднявшись до предела, она начнет падать по той же траектории, по какой взлетала, и упадет на то же место, откуда была выпущена, никого не убив и не ранив. Разве только самого стрелка."
Да, эти двое не могли уважать друг друга. Я замечала это в словах и в поведении Диаса-Варелы, когда он обращался к Руиберрису, особенно когда начал выпроваживать его ("Тебе не кажется, что ты засиделся? Ты разве не видишь, что у меня гостья и мне не до тебя? Так что давай, Руиберрис, поторапливайся. Катись отсюда," — заявил он, не успели мы закончить наш коротенький диалог. Наверняка он заплатил ему тогда. Возможно, и до сих пор продолжал платить: за посредничество, за помощь в совершении преступления — за то, что всем руководил, за то, что ему, возможно, тоже придется отвечать за последствия). А отсутствие уважения со стороны Руиберриса проявлялось в том, как он смотрел на меня — с самого начала, с того момента, как я открыла дверь и вышла из спальни: ведь он сразу понял, что я в этом доме и в этой спальне не впервые (это бывает ясно с первого взгляда), что мое присутствие здесь — вещь обычная, что это не тот случай, когда женщина пришла к мужчине в первый раз (который очень часто оказывается и последним), а могла бы пойти к другому, и с ним ей тоже понравилось бы. Он увидел во мне женщину, которая, если можно так выразиться, "занята" его другом, по крайней мере, на какое-то время (впрочем, на самом деле все почти так и было). Но его это совсем не смущало: он смотрел на меня все тем же оценивающим мужским взглядом, и на губах его играла все та же полупохотливая-полукокетливая улыбка, обнажавшая десны, словно неожиданное появление женщины в юбке и лифчике и знакомство с этой женщиной было только началом и в будущем он надеялся снова встретиться с ней — со мной — в другом месте и наедине. Или словно собирался позднее попросить мой телефон у того, кто нас друг другу представил — против воли, только потому, что ему ничего другого не оставалось.
— Еще раз прошу извинить меня за вторжение, — повторила я, возвращаясь в гостиную уже в джемпере. — Я и представить себе не могла, что, кроме нас, в доме есть еще кто-то. Иначе я конечно же не вышла бы, — я старалась делать упор на том, что и не подозревала о присутствии в гостиной Руиберриса, хотела заставить их поверить, что ничего не слышала.
Диас-Варела смотрел на меня серьезно и пытливо. В его взгляде мне почудился даже упрек. Руиберрис продолжал оставаться самим собой.
— Вам не за что извиняться, — успокоил он меня со старомодной галантностью. — Предмет одежды, в котором вы перед нами появились, был восхитителен. Жаль, что не удалось его как следует рассмотреть — вы так быстро убежали!
Диас-Варела поморщился, ему не понравилось то, что он услышал. Ему вообще не нравилась вся эта история: неожиданное появление в его доме Руиберриса, новости, которые он принес, мое внезапное появление в гостиной во время их разговора, то, что, перед тем как выйти, я могла стоять под дверью и подслушивать, а не спать, как он полагал; то, что ему пришлось познакомить нас с Руиберрисом, то, как Руиберрис смотрел на мой лифчик и на мою юбку — вернее, на то, чего не могли спрятать мой лифчик и моя юбка, — и то, как ответил на мои извинения, хотя в его словах не было ничего непристойного. Меня это удивило и обрадовало — у меня даже мелькнула сумасшедшая мысль, что Диас-Варела меня ревнует. Или испытывает что-то похожее на ревность. Или что-то отдаленно ее напоминающее. Было заметно, что он в плохом настроении, которое еще ухудшилось, как только Руиберрис перешагнул порог и медленно зашагал к лифту в своем накинутом на плечи кожаном пальто — словно любовался сам собой, словно давал и мне возможность полюбоваться им со спины: он явно был из оптимистов, которые не замечают, что время идет, делая их старше. Прежде чем войти в кабину лифта, он обернулся к нам — мы стояли на пороге, глядя ему вслед, и были похожи на семейную пару, провожающую гостя, — поднял руку ко лбу, потом плавно опустил ее вперед, будто снимая невидимую шляпу. Он уже успокоился — тревога прошла, он больше не думал о проблемах, которые заставили его прибежать к Диасу-Вареле: такие, как он, не могут долго пребывать в унынии, они забывают о своих заботах, как только им представляется малейшая возможность забыть о них. Я вдруг подумала, что он наверняка не послушается совета друга и не сожжет и не изрежет на куски свое кожаное пальто, потому что слишком себе в нем нравится.