И, подняв лицо к звездам, захохотал.
Так петух своим «кукареку» оповещает мир о том, что на своей навозной куче хозяин он, и никто иной.
Глава третья
НАШИ СПЕСИВЦЫ
Обманутые надежды — хуже менингита.
Первого мая 1968 года папаша Франтишека вытащил из специального сундука, обитого жестью от моли, несколько обветшавший легионерский мундир, доставшийся ему от отца, а следовательно, деда Франтишека, и при неизбежной помощи матушки втиснул в него свой изрядный, взращенный и доведенный до столь солидных размеров регулярным потреблением бутылочного пива живот, нацепил на грудь все дедушкины регалии и двинулся на первую и последнюю в своей жизни демонстрацию. Совершенное им кощунственное мошенничество ничуть его не тяготило. Дедушка давно почил в бозе, и папаша Франтишека рассматривал свое участие в первомайской демонстрации как нечто весьма сходное с военной свадьбой, где на месте жениха выступает подставное лицо. Он гордо вышагивал вместе с остальными, в большинстве своем настоящими легионерами, по улице На Пржикопе и отдавал честь трибуне, установленной напротив Славянского дома. На трибуне стояли высшие представители партии и правительства, впрочем, нельзя сказать, чтобы он им доверял, ибо там стояли одни коммунисты. Однако надежда, что они с матушкой на старости лет снова откроют собственное дело, была сильнее врожденной недоверчивости.
Сейчас, когда с того дня прошло уже более года, папаша уже скумекал, что возмечтал абсолютно беспочвенно и что в этой игре, в которой он совсем не разбирался, ставкой было нечто большее, нежели салоны мод и игорные дома. В полном расстройстве чувств, вызванном последними событиями, Махачек-старший вышвырнул за дверь доктора Котятко, явившегося агитировать его за участие в первомайской демонстрации. Год назад никто за это не агитировал, но при нынешнем раскладе доктор Котятко, не поленившись, незамедлительно состряпал тот самый донос на Франтишека, о котором уже говорилось выше.
Строго говоря, клещевой энцефалит, сваливший папашу вскоре после сообщения о том, что Франтишек не прошел на приемных экзаменах, явился для Махачека-старшего неким искуплением.
Таким образом, свой последний летний отдых перед работой Франтишек провел у постели выздоравливающего папаши. Повязав носовым платком голый сократовский череп, отец медленно приходил в себя, собирая осколки разбитых надежд. «Бог долго ждет, да больно бьет!» — грозился папаша высокому летнему небу над бродским лесом, в синеве которого время от времени, громыхнув, исчезал «МиГ-21». Отец почему-то был убежден, что именно Франтишек станет орудием мести в его руках. Одному богу известно, что могло вселить в Махачека-старшего подобную уверенность. Потому что Франтишека в тот период больше всего волновала собственная абсолютная — как он считал — девственность, но отнюдь не вопросы консолидации, и вместо газет он втайне зачитывался записками Джакомо Казановы, выпущенными недавно издательством «Одеон» и приобретенными за деньги, сэкономленные на школьных обедах.
Вот почему на работу в театр Франтишек пришел более подкованным в вопросах любви, нежели политики, хотя если не кривить душой, то и тут лишь теоретически. И не удивительно, что в первые дни и недели своей театральной деятельности он выискивал компанию, где разговоры вертелись вокруг секса, а не политики, хотя театр сотрясали страсти обоих направлений.
Помимо Тонды Локитека, все стремительней приобретавшего в глазах Франтишека черты античных героев, начиная с Ахилла и кончая Тезеем, и Лади Кржижа, на картинах которого многие скалы имели ярко выраженные женские формы и который любое девичье сердце мог завоевать своим молчанием и взглядами легкими, как прикосновение кисти, его притягивал к себе, словно магнитная гора из «Тысячи и одной ночи», также и некий Иржи Птачек, фантом театрального закулисья, пражских пивнушек и парков, лицедей с замаранной репутацией, но вместе с тем великолепный рассказчик, живописующий свои невероятные похождения и обладающий невероятной фантазией. Франтишек с открытым ртом выслушивал его утренние байки о ночном Петржине, Стромовке или Кампе и трепетал от пока не воплощенного и потому еще более страстного желания.
— Ты можешь мне не верить, — нашептывал ему Иржи Птачек, и глаза его, освещенные внутренним светом ночных похождений, горели, но сегодня ночью я видел парня с девчонкой, которые занимались любовью прямо у памятника Махе на Петржине. Она прижималась к памятнику, и видать по всему, эта работа была ей явно по вкусу, потому что она все время блажила: «Гинек, Ярмила, Вилем!» Ты можешь себе такое представить?