Окна высоких домов еще светились, и за каждым текла своя жизнь. У кого-то она была прекрасной, полной, напряженной; кто-то провожал и встречал новый день, не требуя от него ничего, радуясь, что жив еще, а кто-то так же, как Мукаддам, молил о смерти. Но на улицах только она одна сейчас неслась как безумная, позабыв все на свете, ее шаги и ее рыдания высоко отдавались в каменных стенах.
Наконец Мукаддам в изнеможении опустилась на большой валун, которым заканчивалась ведущая к ним улица. Перевела дыхание, собираясь с мыслями, поправила платок на голове, укутала теплее Шавката, дала ему грудь.
Когда-то, когда она была совсем маленькой, на этом камне сидела женщина, продававшая семечки, про нее говорили, что ее муж погиб на фронте. Тогда Мукаддам «несчастье» казалось словом, которое касается только других людей, сама же она представляла себе жизнь как нечто безоблачное, светлое, дарящее одни радости.
Потом этот валун был местом, где они обычно расставались с Анваром. Бедный Анвар, сколько она принесла ему горя! Конечно, она не любила его, глупая девчонка, ничего она не понимала тогда в любви. Но он любил и был наказан за это. Почему в жизни всегда случается так, что тот, кто больше любит, тот больше и страдает, как бы в наказание за любовь? Она тоже любила и тоже была наказана…
Шавкат, насытившись, бросил сосок и агукал, улыбался, глядя черными глазенками на мать. Под одеялом буграми ходили туго запеленатые ручки, которые он пытался сейчас вытащить. Мукаддам прижалась лицом к лобику сына, облила его снова слезами, зашептала, запричитала: «Маленький мой, сладенький мой, моя кровинка, сиротиночка бедная!..»
Вдали по асфальту зазвенели чьи-то быстрые шаги, Мукаддам убрала грудь и поднялась.
— Мукад!
Мукаддам не сразу узнала Лабар, узнав, радостно вскрикнула:
— Лабар!..
— Сумасшедшая, ты что, хочешь убить свою мать! — закричала Лабар, обнимая подругу. — Ты в уме ли?
Лабар хотела забрать у нее Шавката, но Мукаддам отстранила ее.
— Не надо. Зачем ты здесь?..
— Мама тяжело заболела, я должна была приехать. Ее в больницу отвезли… Я сейчас собралась в кишлак обратно ехать, вижу, Анзират-хола как безумная мечется по улице… Вернись домой, Мукад!
— Нет!.. — Мукаддам покачала головой. — Ты же знаешь, я не могу… — Внезапно одна мысль пришла ей в голову, озарив лучом надежды будущее. — Слушай, как ты думаешь, для меня в вашем кишлаке работа нашлась бы?
— А ты бы поехала к нам? — недоверчиво спросила Лабар.
— Конечно, с радостью! — выдохнула Мукаддам, еще не веря, что отыщется на земле кусочек места, где смогут теперь существовать, не завися ни от кого, она и Шавкат.
— Думаю, найдется… — медленно проговорила Лабар и вдруг загорелась: — Будешь жить пока у нас, мать Джахангира и за малышом посмотрит, она хорошая!
Внезапно хлынул дождь, асфальт на улице стал черным, у обочин заструились потоки воды.
— Пойдем к нам, — заторопилась Лабар. — Пошли быстрее, не то малыш простудится!
Мукаддам в нерешительности покачала головой.
— Не знаю…
— Ну и шляйся всю ночь под дождем! — усмехнулась Лабар. — Ладно, ладно, пошли. Нечего…
Она обхватила Мукаддам за плечи, прикрывая краем платка, подруги побежали вверх по улице.
У конца следующего дувала, бессильно прислонившись к стене, стояла Анзират-хола. Платок сполз с седых волос, по лицу текли не то слезы, не то капли дождя. Мукаддам молча постояла возле матери, потом двинулась дальше. Анзират-хола добрела до калитки дома Лабар. Мукаддам обняла ее, поцеловала в щеку.
— Не плачьте, мама, — прошептала она. — Я поеду работать в кишлак к Лабар, все будет хорошо. Не плачьте!
Мать молча кивнула, ушла в свою калитку. Мукаддам посмотрела ей вслед, утерла слезы. Она знала, что в эту дверь она не войдет уже никогда.
Зал и балконы были битком набиты людьми, как когда-то, в лучшие времена Тураева. Так же, как когда-то, своды театра дрожали от исступленных аплодисментов, от криков и топота ног, так же щедро летели на сцену цветы. Разница была в том, что посреди сцены стоял и пел, почти не склоняясь к микрофону, не Алимардан, а Мутал Кадыров. Алимардан же, ожидая своего выхода, стоял за кулисами и слушал. Ему был виден отсюда зал, возбужденные благодарные лица, сияющие глаза, слышно было пение Кадырова.
Пел он великолепно, и, хотя у Алимардана разрывалось сердце от ревности и зависти, он не мог не признать, что поет Мутал прекрасно. Алимардан как бы ощущал себя на месте певца, чувствовал такое знакомое ему единение с залом, когда как бы невидимые нити связывают тебя с каждым из сидящих, наполняют силой и уверенностью, колышут на крыльях вдохновения.