— Кто плачет? — спросил он по-узбекски с едва заметным акцентом.
Я понял, что это и есть Ачинска, испугался еще больше, прижался к матери, ища у нее защиты. Мужчина со слезящимися глазами встал было с места, но врач движением руки усадил его обратно.
— Пропустите мальчика, — сказал он и улыбнулся. И за стеклами пенсне в его голубых глазах засветилась ласковая улыбка. — Ай-яй-яй, — говорил он, качая головой. — Мужчина не должен плакать. — И опять улыбнулся: — Ты ведь уже мужчина.
Он взял меня за руку, и я невольно пошел за ним. В комнате врача окна были занавешены чистыми занавесками. Мать сняла с меня рубашку. У меня все поджилки тряслись, я страшно боялся укола. Однако укола не последовало. Врач осторожно пощупал пальцами нарывы, затем намазал их какой-то коричневой вонючей мазью.
— Если это не поможет, придется делать переливание, — объяснил он матери.
Когда мы уходили, он опять улыбнулся мне.
…Зимой этот человек снова оказал нам добрую услугу. Помнится, зима в том году была суровой, с сильными холодами. Или так мне казалось из-за отсутствия дров и угля. Во всяком случае, белым налетом изморози покрывались не только стекла окон, но и двери, и стены, и все мы спали в пальто и шапках. Совать ноги под сандал было бесполезно, углей в ямке почти не осталось. Ватное одеяло, которым накрывают сандал, промерзло настолько, что, казалось, жалило, точно скорпион. Из-под сандала несло не жаром, а холодом. Однажды мой младший брат пришел с улицы промерзшим, что называется, до самых костей. Он катался по льду и провалился в прорубь. Его едва спасли. Покамест он бежал домой, одежда на нем застыла. Мать сразу закутала его в большое ватное одеяло. Напоила горячим настоем алычи и сушеного урюка. Но к вечеру у брата поднялась температура, он беспрестанно кашлял. Ночью он стал бредить, меня разбудили его вскрики. Он метался в постели, бессвязно бормотал что-то, кричал: «Потушите огонь, сгорим, потушите огонь».
Наутро отец наточил пилу и вместе со старшим моим братом вышел во двор. Я тоже надел свои сапоги с полусгнившими подошвами и последовал за ними. Отец и брат по скрипящему под ногами снегу, которого навалило мне по пояс, направились в огород. Они подошли к полузасохшему карагачу, который рос возле самого забора, постелили на снег пустые мешки, сели на корточки и принялись пилить карагач. С веток дерева грузно падал снег. Кора карагача оказалась мерзлой, пила не брала ее. Даже не царапала. Отец злился. Наконец пила миллиметр за миллиметром стала вгрызаться в твердую древесину. Но вскоре работа опять застопорилась. Брат быстро устал и тянул пилу, подаваясь всем телом то вперед, то назад. А пила при каждом рывке выгибалась дугой и нудно гудела. Отец без конца сплевывал в сторону и ругался на брата.
— Да не дергай ты пилой. Не дергай!
Бедный брат весь взмок. Сам в поту, а руки у него стынут. Время от времени он дышит на руки, пытаясь согреть их, шмыгает носом… Наконец карагач гулко упал на землю. Круглая густая крона дерева ударилась об землю, поднялась снежная пыль. Теперь и мне нашлась работенка. Я обрубал мелкие ветки. Когда работа закипела, случилось непредвиденное. Две лошади, одна белая, другая каурая, возникли прямо перед нами, из ноздрей у них вылетали облака пара, они трясли головами, и при этом позвякивали уздечки. Откуда-то вылетела моя собачка и, видимо пытаясь загладить свою вину — ведь не дала знать о приближении незнакомых всадников, — стала лаять на них, проваливаясь в снег и снова появляясь. Лошади фыркали, недовольно косились на собаку и отмахивались от нее, как от мухи, хвостами.
Я сразу узнал всадника в кожаном пальто и на каурой лошади. Это был Далавай. Все его знали, и все его боялись. Он еще не стал сборщиком налогов, но люди поговаривали, что он работает на «серьезной работе». Всадник на белой лошади был одет в добротный полушубок, на голове у него красовался лисий треух, брови его были грозно нахмурены.
— Хорошенькое дельце вы тут затеяли, — сказал Далавай, не слезая с лошади.
Почему-то отец сильно побледнел. Пила выскользнула из его рук и зарылась в снег.