Но Лео не понял его. Резкая боль возникла где-то внутри и отступила.
— Мне советовали попытаться объявить себя банкротом, — продолжал Лео. — Но тогда потребовалось бы еще больше бумаг, еще больше юристов… В том же зале суда, что и я, был один человек — человек этот сошел с ума, и они надели на него такую штуку — смирительную рубашку с кожаными ремнями… Но это был не я… Нет, это был не я, — поспешно добавил он. И допил свой стакан. Ему совсем не хотелось пить, но он считал, что должен докончить; опуская стакан, он наткнулся на невидимую преграду — твердое дерево стойки словно бы вздулось и стало мягким.
Чей-то удивленный возглас. Лео почувствовал, как ударился подбородком и чьи-то руки подхватили его. Он сделал слабую попытку сбросить их.
— Нет, спасибо, я сам справлюсь, — сказал он.
— Да поддержите же его…
— Нет, спасибо, — сказал Лео.
Что-то застучало, загрохотало рядом со мной. Дверца машины открылась, и внутрь попал дождь. Он потянул одеяло и сказал — Лапочка, ты спишь? — он плакал, всхлипывал. А позади был голос другого мужчины. Я не понимала, что он говорит. Я пыталась проснуться. Голова у меня все падала и, как только я проснулась, вся зачесалась, кожа горела, будто колючки впились в меня. Ветер всю меня растормошил — струпья зачесались, и во рту стало сухо. А он говорил — Мотайте отсюда… Я не болен… А что говорил другой человек, я не слышала.
Она не больна, и я не болен, — кричал он. Мотайте отсюда, или я вас убью, — кричал он.
— Вот так, лапочка. Держи вот так.
Он держал ее ручонку в своей руке, и ее пальчики, казалось, сжимали карандаш. Но когда он выпустил ее руку, карандаш упал.
— Такая красивая книжка для раскраски и карандашики, а тебя это совсем не интересует, — сказал он, терпеливо улыбаясь. Он сидел напротив нее через стол и пил, наблюдая за тем, как она раскрашивает картинки. Но она снова и снова роняла карандаш. Он привез с собой из Питтсбурга книжку для раскраски и большую коробку дорогих карандашей в три ряда — это был один из подарков ко дню рождения Элины, но она, казалось, не понимала, что с ними делать. — Возьми карандашик, миленькая. И раскрашивай. Ты же знаешь, как я люблю смотреть, когда ты чем-нибудь занята…
Элина потянулась за карандашом, но он покатился по столу и упал на пол. Она прищурилась и стала медленно подниматься со стула. Краска оставила на ее лбу и шейке сероватые потеки. Волосы у нее теперь были черные, как вороново крыло, зато при взгляде на них Лео больше не впадал в панику.
— Будь же умницей, — взмолился он.
Он налил себе в стакан еще немного джина. Теперь, когда они благополучно добрались до Сан-Франциско, он продал машину и готов был всю жизнь прожить в этой солнечной меблированной комнате; он был вполне доволен жизнью, и тем не менее временами на него нападала грусть. Он сам не знал почему. Да, он был всем доволен, даже счастлив: у него теперь была Элина, а на двери красовался вставленный им самим замок с предохранителем, и, однако же, на него порой наваливалась тоска, чуть ли не депрессия.
— Элина, ты должна стараться быть лучше, — сказал он.
Временами нервы у него были до того напряжены, а теснота комнатки, шумы, долетавшие от соседей, и постоянное присутствие дочери, необходимость постоянно заботиться о ней так его угнетали, что он просто не мог сидеть дома. Тогда он совал револьвер в карман и шел на берег океана. Одет он был как все, однако люди часто с любопытством погладывали на него. А он в ответ смотрел на них, показывая, что так просто его не запугаешь; иной раз он даже посылал им этакие полунасмешливые, полувопросительные улыбочки. Он стал замечать, что его все больше и больше тянет вниз, в гавань, где старики торговали дарами моря. Они были такие смиренные, вечно прятали глаза, ничем ему не грозили — они вообще никогда не смотрели ни на него, ни на кого другого. Несмотря на отвратительный запах, Лео иной раз покупал вареных моллюсков или крабов и пытался их есть, полагая, что тем самым докажет сам себе, что у него крепкий желудок и хороший, здоровый, нормальный аппетит.
Затем он взбирался назад по высокому склону и шел в свои меблированные комнаты, остро сознавая, как беззащитен он здесь, на улице, — а что, если ему вдруг станет плохо?.. И он привлечет к себе внимание? Спускаться вниз, на берег океана, — это пожалуйста, а вот возвращаться в меблированные комнаты — это страшно. Все тело его начинало словно гореть — ему казалось, будто от него исходят волны тепла, и он спрашивал себя, не замечает ли этого кто-нибудь еще… Он начал ненавидеть яркое палящее солнце Сан-Франциско, кварталы одинаковых непривлекательных домов — дом за домом, плотно прижатые друг к другу, никаких проулков, куда можно было бы скрыться, если его станут преследовать. На улицах не было деревьев, и от постоянного солнца начинали болеть глаза.