«Да, да, для творчества!» — думал он, отхаркивая грязь и прочищая нос.
Так к нему как к будущему инженеру приходило осознание своего долга, долга перед человеком с лопатой, с ломом, с топором. «Создавать машины и автоматы! Как можно больше машин и автоматов! Ведь автомат не застонет от усталости, у него не иссушится мозг, не появится отвращение к работе».
Машина, обогнув огромный элеватор, свернула с асфальта, пробежала небольшую улочку и понеслась проселочной дорогой к совхозному поселку, что виднелся на горизонте. Мысли Глеба обратились к предстоящим делам и заботам: устроить ребят с жильем и питанием, договориться насчет бани, газет, кино; распределить всех по бригадам, назначить старших...
И еще Глеб думал о том, что ребятам надо как можно чаще говорить о красоте, о благородстве их будущей специальности. Создавать машины и автоматы и тем самым освобождать людей от тяжелой однообразной работы — это ли не святое, это ли не гуманнейшее дело!..
Сюрреалист Мурашкин
Глеб приметил его давно. Сидел Мурашкин обычно за последним столом в углу, аккуратно заносил в тетрадь определения, формулы и схемы, но глаза у него при этом были пустые, безразличные ко всему.
Видеть, что студенту не интересно, что он равнодушен и к тебе, и ко всему тому, о чем ты говоришь с кафедры, что старательно объясняешь и вычерчиваешь на доске, видеть это досадно, от этого портится настроение. И ведь придраться-то вроде не к чему: человек не вертится, с соседями не болтает, сидит тихо, вроде даже работает...
Но однажды Мурашик (как Глеб прозвал Мурашкина в уме) изменил своей манере механического приятия информации, вообще перестал записывать и слушать. Нахмурился и задумчиво уставился в окно. Потом, воровато глянув на преподавателя, незаметно, как ему казалось, достал из портфеля цветные карандаши и лист бумаги.
Разъясняя устройство флажкового транспортера, Глеб краем глаза наблюдал за Мурашкиным. Вот худенькое лицо парнишки, угреватенькое, с потешными бакенбардами, стало красным, плечи перекосились, левой рукой он трогал то ухо, то большой некрасивый нос; в глазах появилось диковатое торжество.
Улучив минуту, когда группа переносила чертеж с доски в свои тетради, Глеб, стараясь мягче ступать по проходу между столами, прошел в конец аудитории.
Мурашик не очнулся.
Он рисовал.
Рисунку не хватало еще некоторых штрихов и красок, но в целом он был готов. Какие-то существа, не то люди, не то гориллы, сцепились в звериной схватке, убивали друг друга камнями, рвали один другого клыками, душили за горло, топтали ногами; пальцы впивались в глаза; одно чудовище ползло по земле, волоча за собой окровавленные внутренности. От красных кровяных луж поднимались оранжевые испарения. «Такова жизнь...» — было написано снизу листа.
Студенты, закончив чертеж, стали оглядываться, кто-то из них хохотнул.
Мурашкин вздрогнул, прикрыл свое творение тетрадью и медленно, втянув голову в плечи, скосил глаза на преподавателя.
Не сказав Мурашкину ни слова, Глеб направился к доске и начал диктовать новый вопрос.
Мурашкин посидел с минуту, поморгал, видимо, приходя в себя, точнее — уходя в себя, потом открыл тетрадь и вскоре опять превратился в бесстрастный записывающий прибор; глаза его были снова пусты.
Глеб готовился к лекциям, сидел на педсоветах, посещал по плану учебной части занятия своих коллег, проводил в подшефной группе классные часы, а из головы никак не выходило — «такова жизнь...».
«Кто хорошо знает Мурашкина здесь, в техникуме? Что у парня на душе?..»
И на одной из переменок Глеб завел разговор с Ией Павловной, «классной мамой» Мурашика.
Ия Павловна знаком пригласила Глеба сесть рядом с нею на диван, порылась в изящной сумочке, достала конфету, развернула шелестящую обертку и опустила коричневую рубцеватую шоколадку в красивый рот.
— Мурашкин? — сказала она. — Лодырь он. Мы с первого курса грешим. Способный, — она поиграла глазами, — но лодырь.
Ия Павловна преподавала в техникуме гражданскую оборону, сокращенно ГО. Побывав как-то у нее на занятиях (все по тому же «плану взаимных посещений»), Глеб сделал вывод, что не Ие бы Павловне преподавать подобные вещи. Она мило щебетала об ужасах ядерной катастрофы, бойко перечисляла мегатонны тротила, поведывала об отравляющих веществах кожно-нарывного действия, о напалме, о бактериологическом оружии и всякой прочей мрази. Но, глядя на нее, в шелку, в кольцах, сережках да брошах, пухленькую, холеную, глядя на нее такую, как-то не верилось во все эти ужасы, о которых она рассказывала. Не страшно было ядерной радиации, напалма, стратегических ракет, последних судорог при отравлении газами. И трудно было представить себе, как пахнут иприт и люизит, когда по аудитории распространялся запах тончайших духов...