Семья Делакруа имела в провинции прочные связи. По всей Франции укоренились эти кузены, племянники, тетки — одна разорялась, оставалось десять других. Эжен хорошо питался в детстве и отъедался в деревне каждое лето. Он жил в Буакском лесу до глубокой осени. Постоянная угроза продажи леса с торгов и традиционная французская скаредность деревенского стола не касались. Вы сможете оценить в дальнейшем, насколько велик был первоначальный, чисто физиологический импульс, заложенный в этом деликатном теле, импульс, которого хватило на жизнь: как ни парадоксально, они были чрезвычайно здоровые люди.
В деревне охотились: мотались по осенним полям, в высоких сапогах, заляпанных грязью, задерганные своими собаками, довольные, потные. Они узурпировали у аристократии эту благородную страсть — третье сословие получило право охотиться.
«...Иногда, посреди моих занятий охотой, когда остывал мой охотничий жар, я припоминал Уголино, захватить которого с собой у меня не достало присутствия духа, но которому я предаюсь вволю. В моей голове образовался как бы вихрь, который без конца кружит различные слова, призываемые мной на помощь, рифмы, которые готовы столкнуться...» Это было время поэзии — в пробуждающемся обществе поэт просыпается первым: поэтому, может быть, стихи пишутся как бы спросонья — свежо, непосредственно, но не всегда достаточно умно.
Франция твердила стихи Ламартина. Знаменитое «Озеро» было у всех на устах.
«Можем ли мы хоть на мгновенье бросить якорь в океан времени?
У человека нет гавани, у времени нет пристанища: оно бежит, а мы исчезаем...
Все меняется, все проходит», и т.д. и т.д.
Эти нежные и печальные звуки, эти размышления, которым предавались, сидя на старом пне или на замшелом камне у озера, пришли на смену надоевшим фанфарам империи.
Странно, что в период относительного успокоения жизнь начинала казаться ненадежной, обескураживающе изменчивой и предательски бренной. Между тем каждый из тех, чья жизнь во времена императора висела на волоске в самом буквальном смысле слова, казалось, намерен был не умирать никогда. Это было время уверенности, которое всегда связано о действием.
Эжен Делакруа, сын посла и префекта и брат генерала и барона империи, как будто бы сохранил в себе эту пружину, 8 его черных глазах светились огни походных костров — ему мало симпатично было это спокойное и ненадежное озеро, неопределенно журчащее, тускло отсвечивающее в неверном свете луны.
Он жаждал действия. Его поколение история взяла под уздцы. Остановленные, они топотали копытами. Меч в ножны — слова на бумагу, краски на холст. Они бросились теперь на свои чердаки — к мольбертам, к шатким столам, к оплывшим за бессонные ночи свечам, чтобы действовать, действовать, действовать...
«От прикосновения твоего луча пылают сердца, неведомая еще мечтательность охватывает меня; я думаю о моей дорогой усопшей; о свет! Не блеск ли ты ее духа?» Эжена не волновала эта мягкосердечная лирика, эта поэзия лодырей. «Божественная комедия» — расстояние в пять веков его не смущало — была ему ближе. Данте так страстно уверовал в существование ада, что он материализовался под его ненасытным пером. Он населил его грешниками, которых ненавидел, как можно ненавидеть только живых. Некоторые и в самом деле еще были живы, когда Данте писал поэму, и он деланно изумлялся: «Как, разве ты уже здесь?», он осыпал их отборнейшей руганью, мазал самой настоящей вонючей грязью. Едва ли не больше всего он ненавидел бездельников, их-вялые, холодные души. Ими он населил Ахерон, адскую реку, через которую в лодке Харона переправлялся вместе с Вергилием.
В злых было меньше смешного, но больше пугающего. Некоторые из них были красивы, особенно женщины. Бледные тела жестоких любовниц и бессердечных подруг метались в темной пучине Стикса. Река Стикс была границей пятого крута; перевозил через нее не Харон, а Флегий, грек, сжегший храм Аполлона в Дельфах и ввергнутый в ад еще Зевсом...
«Божественная комедия» была написана энергично и зло.
Бесподобные терцины Данте, мокрое серое небо с голубыми прорехами, красные рожи соседей, запах пороха и этот постоянно кружащийся вихрь, пламя души, водоворот, уже ревущий в глубинах спокойного озера, в его меланхолических водах; в головах возникал иной вариант романтизма, яростный, бессердечный и злой — романтизм контрреставрации.
Эжен возвращался в Париж обычно в конце декабря, накануне праздника святого Сильвестра. Он сопровождал Шарля в лицей, где сам был пансионером недавно, и водворялся на свое зимнее жительство, в маленькую квартиру на улице де ля Планш. Отсюда в Буакский лес обратными дилижансами, по дорогам, аккуратно усыпанным гравием, никуда не спеша, еженедельно шли письма. Эжен добросовестно писал Генриетте, сообщая о здоровье Шарля, о его лицейских успехах, о своих делах и намерениях, о парижских новостях, даже о модах. Но главными в этих письмах были франки и су, франки и су...