Остается добавить, что в воспитании этого «чувства свободы» Вольтер сыграл не последнюю роль. Революция, которая в конечном итоге сделала возможным практическое осуществление «либерализма в искусстве», обязана Вольтеру, во всяком случае, не меньше, чем Жан-Жаку Руссо.
Между тем в своем дворце, в Мальмезоне, император зачитывался Оссианом. Человек порядка, ненавидевший «идеологов», как он называл всех, кто пытался самостоятельно думать, оказался растроганным чувствительными, неопределенными, туманными, в высшей степени романтическими песнопениями некоего мистификатора, выступившего под псевдонимом легендарного шотландского барда.
Никто не мог считать себя застрахованным от этой заразы. Да и разве в самом императоре не было ничего романтического? Его постоянная бледность, его воодушевление, мистический культ, которым его окружали солдаты, — тогда, в 1810 году, в год опубликования книги де Сталь, оставалось вовсе немного до катастрофы, до времени, когда Бонапарт окончательно превратится в легенду, и станет, так сказать, естественной добычей романтиков...
Романтизм возникал под любыми знаменами — он тек из феодальной Германии и оседал британским туманом, он появлялся неожиданно в недрах Парижа, как нечто странное, как некий фантом. И действительно, после ряда метаморфоз, которые претерпело значение этого термина, им стали называть все странное, беззаконное, вычурное, элегичное, бурное, туманное, мрачное, все, что не лезло в строгие рамки, что питалось воображением, чувством.
Не было, пожалуй, направления духа, которое было бы так изменчиво, как романтизм. В ту осень, которую Эжен провел в аббатстве Вальмон, облако грусти, облако вздохов, облако слезных дождей, собравшееся над императорской Францией, уже начинало краснеть; еще немного, несколько лет — и оно расколется молнией и извергнет огонь, пепел и страсть.
Эжен еще дышал запахом моря, он еще был полон стариной и романтикой, он витал в эмпиреях, когда 16 октября 1813 года на равнине у Лейпцига началась Битва народов. Три дня Наполеон сражался с коалицией русских, австрийцев, пруссаков и шведов. Он был разбит; империя рушилась.
В конце декабря Эжен вернулся в Париж. А весной, когда зацвели каштаны, союзные армии вступили в столицу Франции. Слово «казаки», которым парижские няньки вот уже в течение нескольких месяцев пугали детей, наполнялось совершенно вещественным смыслом: привязанные к деревьям бульваров, казацкие лошади жевали овес, ныряя мордами в торбы, и красные мундиры английских солдат приятно разнообразили и без того живописную толпу парижан.
Днем 6 апреля Наполеон подписал акт отречения. Перед отъездом на остров Эльба он пожелал проститься с гвардией.
— Солдаты! Вы мои старые товарищи по оружию, с которыми я всегда шел по дороге чести, — сказал он гвардейцам, выстроившимся в парадном дворе дворца Фонтенбло. — Нам теперь надо расстаться... Пользуйтесь покоем, который вы так справедливо заслужили, и будьте счастливы. У меня есть миссия, и, чтобы ее выполнить, я соглашаюсь жить: она состоит в том, чтобы рассказать потомству о великих делах, которые мы с вами вместе совершили. Я хотел бы всех вас сжать в своих объятиях, но дайте мне поцеловать это знамя, которое вас всех представляет...
«Ветераны уже не кричали: «Да здравствует император!» — повествует историк, — но их искаженные болью лица, глаза, полные слез, и угрюмое молчание, прерванное всхлипываниями в ту минуту, когда он обнял побежденное знамя, выразили всю любовь, всю скорбь, весь гнев армии».
3 сентября умерла мадам Делакруа-мать. Под старость она совсем растерялась, утратив с приходом Бурбонов и тот невинный почет, которым она все-таки пользовалась. Как-никак она была родственницей, хоть и дальней, императрицы Жозефины. Где-то, в восходящих коленах, линия Богарнэ пересекалась с родом Эбен, славным антверпенским родом мастеров по черному дереву, королевских мебельщиков. Так что можно сказать, что Эжен был некоторым образом родственник самого Бонапарта.
Как настоящий француз, Эжен был нежным и почтительным сыном. «Пусть тень ее бодрствует возле меня, и пусть ничто не заставит ее краснеть за сына...» — для традиционных чувств он не искал оригинального способа их выражения; он пользовался готовыми формулами. Но у него был острый и жесткий глаз: «Я спал. Моя сестра пришла меня разбудить; заливаясь слезами, она едва могла говорить: «Эжен, Эжен! Быстрее иди, может быть, мы не увидим больше нашей матери». Я оделся в страшной тревоге.