Она не договорила, увидавъ въ дверяхъ гостиной Елену Васильевну.
— На деревянномъ маслѣ! отвѣтила дѣвица. Остальныя двѣ прыснули.
Лиза огорчилась и пошла опять въ столовую, гдѣ налила себѣ еще чашку. — Гостьи ушли почти всѣ въ одно время. Дольше раздавался въ гостиной хриплый голосокъ маленькой женщины, но и она смолкла.
Лизѣ надо было проститься съ Катериной Николаевной и Борщовымъ, уходя спать.
Она не совсѣмъ твердо вступила въ гостиную. Ей какъ-будто было совѣстно, не то за себя, не то за нихъ. Борщовъ ходилъ по гостиной. Катерина Николаевна сидѣла на диванѣ, опустя голову.
Лиза опять забилась въ уголокъ. Ей не хотѣлось прерывать ихъ разговора, хотя никто изъ нихъ въ эту минуту и не говорилъ.
— Руки опускаются! вырвалось наконецъ у Борщова.
«Je m'y attendais»[76], подумала Лиза.
Катерина Николаевна подняла голову и поглядѣла на него съ кислой усмѣшкой.
— Я тебѣ говорила: только и будетъ у насъ сотрудниковъ: ты да я, я да ты.
Онъ раздражительно разсмѣялся. Лиза вздрогнула отъ этого смѣха.
— Что за деревянность, продолжалъ онъ, разводя руками, — что за отсутствіе настоящаго стремленія къ добру!..
— Я большаго и не ждала!
— Зачѣмъ-же было приглашать ихъ?
— Другихъ я не знаю.
Онъ ничего не отвѣчалъ.
— Всѣхъ противнѣе твоя Лидія Петровна! вскричала Катерина Николаевна.
«Ah, que si!»[77] согласилась про себя Лиза.
— Да, она ни на что не похожа! откликнулся Борщовъ. — И что обидно: и умъ у этой женщины есть, и знанія, и честность… а ничего, кромѣ сухого резонерства, не выходитъ, ничего! А еще обиднѣе, что единственная женщина, у которой есть искренность и пылъ…
— Это — Елена Васильевна, подхватила Катерина Николаевна.
— Но она невозможна съ своимъ мистицизмомъ!
— Да, грустно согласилась Катерина Николаевна, — ея добро намъ не годится.
— Кто-же, кто-же? почти съ отчаяніемъ выговорилъ Борщовъ.
— Да все мы-же, отвѣчала Катерина Николаевна.
Они не замѣчали присутствія Лизы. Она объ этомъ догадалась и, вставъ со стула, вышла на средину комнаты.
— Вы еще не спите, Лиза? спросила ее Катерина Николаевна.
— Иду спать, гроговорила, опуская глаза, Лиза. Ей сдавалось, что имъ было съ ней неловко. Катерина Николаевна кинула ей однакожь:
— Васъ занялъ сегодняшній вечеръ?
— Oui, madame, сухо отвѣтила Лиза и, пожавъ руку Катеринѣ Николаевнѣ, пошла къ себѣ. Въ столовой до нея доносился еще голосъ Борщова:
— А та, кричалъ онъ, — маленькая-то… Что это такое, Господи Боже мой! Можно-ли выдумать что-нибудъ болѣе жалкое… изъ кожи лѣзетъ, и ничего кромѣ полнѣйшаго сумбура, ничего!
Въ отвѣтъ послышался нервическій смѣхъ Катерины Николаевны.
«Pauvres gens! подумала Лиза, — comme ils souffrent! Mais pourquoi restent-ils ici, pourquoi ne quittent-ils pas ce pays?»[78]
Этотъ вопросъ повелъ за собою и другіе… Лиза цѣлыхъ два часа проворочалась въ кровати.
— Что могла вынести Лиза изъ сегодняшней говорильни? спросилъ Борщовъ у Катерины Николаевны, когда они перешли изъ гостиной въ спальню.
— Врядъ-ли она много поняла…
— Это еще лучше; но и ей не трудно было разглядѣть нескладицу и равнодушіе…
И онъ, не докончивъ, махнулъ рукой.
Катерина Николаевна поглядѣла на него изподлобья и глубоко вздохнула.
Было воскресенье. Въ столовой, за чаемъ, сидѣлъ Борщовъ съ Катериной Николаевной. Прошло два дня съ ихъ вечера. Они протянулись какъ то особенно томительно. Борщовъ возвращался домой усталый и находилъ подругу свою молчаливой, утомленной, видимо скучающей. Въ городѣ было уже жарко, но они еще не рѣшили, гдѣ проведутъ лѣто. Имъ какъ будто не хотѣлось заводить объ этомъ разговора, а между тѣмъ оба чувствовали сильнѣйшую потребность куда-нибудь кинуться изъ Петербурга. Точно оба они жили на чеку, какъ живутъ въ послѣдніе дни передъ отъѣздомъ, когда половина мебели уже отправлена въ деревню или на дачу.
Катерина Николаевна пила чай, читая какую-то книжку, а Борщовъ прихлебывалъ изъ стакана, ходя взадъ и впередъ по столовой съ газетой.
Вошла Лиза. Внѣшность ея сильно измѣнилась втеченіи года; ничего почти не осталось изъ дѣтскихъ особенностей той дѣвочки, которую можно было, годъ назадъ, встрѣтить каждый день въ 10-й линіи Васильевскаго острова. Лицо ея удлиннилось, стало блѣднѣе и строже. Глаза сдѣлались больше и темнѣе. Взглядъ ихъ потерялъ прежнюю зоркость. Два ея зуба, нуждавшіеся въ употребленіи машинки, уже не выставлялись такъ, какъ прежде, хотя все-таки подпирали слегка верхнюю губу. Косы превратились въ тугой шиньонъ, отчего вся голова потеряла прежній полуребяческій видъ. Траурное ея платье почти не отставало отъ полу. Ноги, крупныхъ размѣровъ, были обуты въ красивые ботинки на высокикъ каблукахъ. Движенія ея значительно утратили ту оригинальность, которая замѣчается въ дѣтяхъ за-границей. Петербургъ уже положилъ на нее свою печать. Она и ходила, и кланялась, и даже говорила гораздо сдержаннѣе и суше.
78