Однажды вечером он, как всегда, сидел в чайхане, занятый своими заметками, задумавшись над списком кишлаков района, названия которых объясняли многое в их истории. Вплотную к нему подсел суховатый старик. Жиденькую бородку его выбелила дорожная пыль. Развязав ситцевый красный платок, опоясывавший его рваный, неопределенного темного цвета халат, он вынул из платка пять черствых ячменных лепешек, положил их рядом с фаянсовым чайником, который небрежно подставил ему чайханщик, и, утомленно вздохнув, принялся неторопливо, маленькими глотками пить чай.
«Должно быть, издалека», — решил Хурам, сосчитав лепешки и разглядывая необычный для Румдары суконный халат старика:
— Ты откуда, рафи́к?
Дехканин, смахнув пальцами пыль с бороды, оглядел Хурама:
— С высоты…
— Из Шугнана?
— Шугнан? — дехканин оторвался от чая. — Ты знаешь Шугнан? Нет, я из Хунука. А родился, правда, в Шугнане… Почему знаешь?
— Волосы светлые… Вижу. Я там бывал. Знаю таких, как ты… В Поршиноу, в Хороге…
— О-ио… И Мамад-Керима в Поршиноу знаешь?.. И Хушвакт-зода? И Марод-Али?
— Знаю… А только Хушвакт-зода умер семь лет назад… Ты оттуда, значит, давно?
Дехканин поднял ладони до уровня щек и, устремив лицо к потолку балкона, сокрушенно пробормотал по адресу покойника: «Ио-парва-и-дэгор». Однако тотчас же забросал Хурама новыми расспросами и рассказал о себе:
— Земли не было. Долгов — большая гора. Я у ишана работал. У бухарцев война была. Не знаю, какая война. Ты знаешь, наверно, от бухарского бека посланник приезжал… Всех в сарбазы[1] забрать хотел. Зачем я — сарбаз? Я сказал: «Дух гор, я пшеницу сеять хочу». Посланник бека хитрым глазом посмотрел на меня и сказал: «В зиндан[2] пойти хочешь?» Я мать не видел, отца не видел — побежал в горы. У меня руки есть, голова есть, ноги тоже есть — далеко бежать могу, везде работать могу. Другие тоже бежали. Мы сюда прибежали — двадцать один человек. Еще было восемь, снег очень холодный лежал, знаешь — высокие горы, умирали восемь. Пришли сюда, тут тепло. Большой бай здесь правителем был. Все сначала работали, но, знаешь, у нас немножко вера другая, плохо нам было. Мы опять побежали в горы, только далеко не бежали — вот пять камней, по-русски — сорок километров отсюда. Там тоже долина, только маленькая долина. Поселились в этой долине артелью. Как в Шугнане работали — сами себе работали. Потом один мой товарищ тихонько ходил в Шугнан, рассказал все, с ним обратно наши жены пришли. С тех пор вместе живем, наш кишлак Хунук называется, потому что когда здесь тепло, там уже холодно. Во-от… Еще я тебе скажу: к нам много народу пришло из разных других вилайетов. Все — рваные халаты, пустые животы, кому плохо было. Ничего, дружно живем, большой кишлак, когда колхозы делали, самый первый колхоз наш был.
— Зерновой?
— Нет, зачем зерновой?.. Зерно тоже, конечно, есть. Хлопковый колхоз. К нам один товарищ инструктор приезжал. Все как есть правильно рассказал, зачем хлопок нужно. Мы думали: Советская власть — наша, товарищ тоже от власти. Значит, давай слушать будем, сразу стали сеять хлопок, никто против не говорил… Только знаешь, рафик… Какое имя от бога у тебя?
— Ну, Раниев моя фамилия. Так меня зовут здесь. — Хурам лукаво прищурился. — А на родине меня звали Хурам-Рани-зода… Там, в Шугнане…
— Ты шугни́… Об-бо-бо! — старик произнес это с изумлением в пытливых глазах и, схватив с горячностью руки Хурама, взволнованно заговорил по-шугнански: — Сын Рани? Из Бидура? И сразу мне не сказал?.. Рани, у которого три тополя под черной скалой?
— Я самый… Ждал, какие ты мне скажешь слова!
Щупая руками Хурама от локтя и до плеча, волнуясь все больше, старик растроганно продолжал:
— Ты родился — бегал в моем саду. Ты рос — я дарил тебе абрикосы. Я убегал с Памира — твой отец выпекал мне на дорогу лепешки… Об-бо… Об-бо-бо… Я — Одильбек из Парзуджа… Ой-ой! Парзудж, Бидур, Родж, Питав, Сангов, Маном — все гунтские кишлаки… Дух гор! Я забыл, как шумит наш Гунт, как течет вода в Тимур-арыке, как ночью с гор сыплются камни… Один бежит… другой… будто ноги кииков топочут. А ты меня помнишь, Хурам?