— Конечно, слава аллаху, купцов тоже… Управляют всей страной. У них такие сильные голоса — в каждом городе слышно. Через простую трубу.
— Тц… тц… какую трубу?
— Простая труба из железа… К ней машинка есть.
— Хоп… Понимаю: машинка… Тц… тц… У них все кругом слышат. А мы что слышать здесь можем? Как под камнем лежим, ай-ио…
Все молчат. Вдоль темного склона протяжным высвистом тянет ветер.
Якуб, опираясь на локоть, долго прислушивается. И тихо, будто невзначай, произносит:
— Мы слушаем ветер… Э… ничего, ветер тоже хорошо говорит!
Еще тише, почти неслышным голосом, Якуб, закрыв глаза, начинает петь:
Караванщикам песня кажется святотатством, но они слушают ее жадно, с острой, с какой-то ревнивой настороженностью. Когда Якуб умолкает, никто не шевелится, словно не дышит. Никто не нарушает молчания. Якуб смотрит в небо, и его глаза отсвечивают жестким, почти фосфорическим блеском.
Каменные громады вокруг наполняются лунным светом, дальние снега призрачны и великолепны…
Утром караван, как всегда, выступает в путь. Опять крутизна подъема — впереди перевал Янги-Даван. Его высота — четыре тысячи восемьсот метров.
Навстречу каравану — группа пешеходов, заросших всклокоченными бородами, облепленных грязью, изможденных, оборванных. Двое — в чалмах. Становятся по обочине дороги, приветствуют караванщиков.
— Откуда в путь? Далека ли родина? — спрашивают караванщики.
И оборванцы сообщают: из Мекки.
— Из Аксу пошли, — улыбнувшись, монотонно, как молитву, заводит старший из оборванцев, — восемьдесят два человека было. В Хунзу пришли — шестьдесят осталось. Гробу Мухаммада сорок шесть поклонились. Снег, камни, тропа трудная — смерти тропа. Камни варить не умеем. Какая еще еда по дороге? Обратно шли — дорога льда лежит, сто восемьдесят ли — дорога льда и снежная буря… Двенадцать человек осталось. До Таш-Кургана еще два не дошли. Вчера один умер. Теперь, слава аллаху, девять человек нас, — вот считай, видишь?
Караванщики переглядываются. Оборванец оглаживает руками лохматую бороду:
— Амин… Алла акбар, да будет на вас благословенье пророка! Смерти подобен путь…
Караванщики хмурятся. Молчаливо проходят мимо.
Оборванец прав. Между Гульмитом, что расположен у северных границ Индии, и плоскогорьем Мисгар распростерся громадный ледник Батура, длиной в шестьдесят километров. Дорога по леднику не трудна, когда хороша погода. Но босоногим путникам в снежную бурю эта дорога — смерть.
Мысли Мирбама зреют медленно, как шаг каравана. Мирбам поглядывает на других караванщиков. Садык сегодня выгреб червей из грязной язвы, охватившей его ногу от пятки до щиколотки. У Адыханыра гной заволок оба глаза, и он бредет, держась за хвост ишака. Ажубаке ободрал руку гвоздем ящика, вьюча верблюда. Огонь бежит к локтю, рука темнеет, хотя он и обмазал рану глиной, растертой в конской моче. Айсан, разбивший колено, хромает все больше. У Мраводила совсем нет живота, какая-то яма вместо живота, а у Зумандана живот почему-то раздулся, наверно, Зумандан съел слишком много луковой травы, когда караван проходил вчера маленькой пастбищной площадкой… Якуба три раза скрючивала лихорадка, он идет, поникнув головой, — наверно, слабый совсем.
Купец едет на коне, раскрыв желтый японский зонтик.
Три ишака несут ячмень для его коня. Конь сыт, идет хорошо.
Верблюдам тяжело подниматься на перевал. Их мягкие ступни плывут в жидкой снежной грязи. Верблюды скользят, рвут себе ноздри натягивающимся арканом.
Мирбам размышляет просто: «Садык упадет, умрет. Адыханыр не удержит хвост ишака, умрет. Ажубаке загорится весь — умрет. Мраводил умрет. Зумандан, конечно, тоже умрет. Якуб…» — но здесь мысли Мирбама разбрасывает смятенье. Он останавливается, пропускает вперед ишаков, глядит вниз, на цепочку поднимающихся по склону верблюдов. Якуб идет среди них, при каждом шаге упираясь руками в собственные колени. Останавливается, тяжело дышит, утирает рукавом лоб, мучительно подбоченивается.